1. Призрак анархизма

В последние годы можно наблюдать серьезные изменения позиций значительной части теоретиков левого лагеря. Сохраняется пристальное внимание к проблеме власти, которая, как предполагается, в значительной степени автономна по отношению к социально-экономической субструктре. При этом власть, разумеется, не сводится к государству и юридической фигуре суверенности, охватывая все сферы жизни.

Отсюда следует критическая переоценка революции как проекта, центрированного на захвате государственной власти, и упускающего из вида другие факторы и зоны угнетения, что в итоге обрекает его на якобы неизбежный провал. Ориентиром в поисках выхода из ловушек борьбы за власть, расставленных тонкими механизмами суверенитета, становится создание силы противодействия, основанной на самоорганизации общества, которая и изменит мир, здесь и сейчас, а не только в каком-то отдаленном будущем. Да, это изобретение мира заново, мира без власти, может показаться коллективным заблуждением или фикцией — допускают сторонники такого подхода — но активная вовлеченность способна сделать сегодняшнюю фикцию завтрашней реальностью. Каким бы вдохновляющим не казалось подобное проектирование, в нем есть нечто, что кажется сомнительным с точки зрения политического и философского мышления, идущего от Маркса. Хотя сегодняшнее обсуждение “промежуточной революции” (interstitial revolution – см. публикацию Д.Холлоуэя в этом номере) облечена в современные формы политического и теоретического языка, она очень напоминает некоторые дискуссии 19 века, например, полемику между Марксом и Бакуниным, между марксизмом и анархизмом. Мы исходим из предположения, что ее основные моменты сохранили свое значение и сегодня. Далее мы, пользуясь новыми поводами, предлагаем наши критические заметки, инспирированные старой полемикой.

 

2. Обратная сторона Октября

Поиск политических проектов, которые могли избежать неудач прежних, закономерно побуждает к экскурсам в историю революций, которая несет в себе немало трагических эпизодов. Один из них — матросский мятеж 1921 года в Кронштадте. Кронштадт был революционным эпицентром Октября 1917 года, однако несколько лет спустя моряки, организованные в революционные советы, восстали против того самого государства, которое основала революция. Их лозунгом было: “Вся власть Советам, а не партиям!”.

Игнорируя исторически-конкретную логику чрезвычайной ситуации и гражданской войны, Кронштадт 1921 года выдвигал лозунги немедленного возвращения к «идеалам революции», и в свете общего положения дел того времени его жесты суверенности вроде поздравления США с избранием нового президента выглядят весьма комичными. Однако напрашивающееся утверждение в духе «18 брюмера», что Кронштадт был всего лишь фарсом Октября, кажется, пожалуй, слишком жестким.

В этом повторении есть и более позитивный смысл. Лозунг “Вся власть Советам, а не партиям!” кажется предвосхищением коллапса государственного социализма в самый момент его возникновения, указывая на его причину – хроническую нехватку солидарности и вовлеченности, как результат подчинения самоуправления административному аппарату партии. В этом смысле Кронштадт при желании можно прочитать как фигуры политической потенциальности, которую Советское государство так и не смогло раскрыть.

В то же время, отчаянная попытка кронштадстских моряков установить принцип тотальной самоорганизации возвращает к волюнтаризму самой Октябрьской революции. В новом акте коллективной политической воли Кронштадт восстает против близких и отдаленных последствий этого волюнтаризма — военного коммунизма, затем НЭПа, а потом и “социализма в одной отдельно взятой стране”. Стало быть, Кронштадтское восстание – это обратная сторона того самого акта политического основания, который легитимировал суверенность советского государства.

“Третьей революции” так и не произошло. Вопрос о дальнейшей судьбе этой потенциальности в момент современной реставрации капитализма остается, возможно, еще открытым, хотя и весьма усложненным. Ведь переоценка Кронштадта как «Третьей революции» — уже в качестве политической репрезентации — влечет за собой его утверждение как символа политической и «метафизической» воли, которая не считается с теми путями, на которых организуется сама история. Эта репрезентация Кронштадта пренебрегает тем действительным процессом самоорганизации как производства, который происходил в матросских советах, со всеми микрополитическими антагонизмами, которые там разворачивались. Кодификация этого события как эпизода некой апокрифической альтернативной истории означает, что его реальность потеряна где-то в архиве, в топком болоте первоисточников. Важен-де сам лозунг, репрезентация, имя. Однако в этом качестве такой лозунг принимает негативное звучание, становясь лишь одной из эмблем трагического хода истории, ее утраченных возможностей. Кронштадт становится меланхолической фигурой. Что отнюдь не открывает путей высвобождения его политической потенциальности.

 

3.Политическая фикция воли

Но есть и другая перспектива в оценке Кронштадсткого восстания. “Заглядывая вперед из нашего сегодня” (Холлоуэй), это событие можно прочитать как коллективную политическую фикцию, — во всех, негативных и позитивных, смыслах этого слова. Наша рабочая идея «политической фикции» основывается на допущении, что та или иная политическая репрезентация не может быть натурализована: она всегда производится как инструмент формирования реальности, и это производство есть социальный процесс. Это фигура, с помощью которой люди представляют свою субъективность и некую «микрополитическую» волю изменить status quo. Такая фикция всегда мерцает на границе между кодификацией и тенденцией вести собственную жизнь, трансформируя реальность через процесс коллективного авторства, процесс “самоорганизации” в том смысле, что политика больше не соотносится с «большим Другим», но со многими сингулярными другими. Ее кодификация означает, что она становятся чистой репрезентацией, в которой стерт момент производства: общим стереотипом, политическим «мифом», идеологией или утопией, утратившей свою перформативность. Эта подмена всегда основана на явном или неявном включении в игру традиционно понимаемой «макрополитической» воли, выражающей логику суверенитета государства, народа, «большого дела» и т.д.

Поскольку политическая фикция не доверяет “большим повествованиям”, она постоянно рискует пропустить большую Историю как таковую, становясь антиисторичной. Антиисторизм, аутично противостоящий отчужденному индустриальному обществу, характерен для анархизма в целом (старая мечта о коммунах, фаланстерах). Вневременная идиллия самоуправления кажется стоящей в резком контрасте с реальной историей анархизма — истории преходящих и смещающихся протестов против вечной, абстрактной эксплуатации и господства. Эта конфронтация между внеисторическим идеализмом и грубой реальностью, “железной поступью” истории раскрывает сущность главного противоречия анархизма, которое хорошо выражается в кронштадтском восстании. Кронштадт, как и Барселона в 1937, — это событие, которое избегает истории как «реального»: короткая вспышка воображаемого, направленная против вечного (символического) status quo.

Политическая фикция возможности революции здесь-и-сейчас всегда была камнем преткновения, особенно если эта революция потакает некой «общей воле», которая выражает историческую необходимость в момент ее зарождения. В этом свете политическая фикция анархизма представляется как выражение непримиримой воли, волюнтаристски-виталистского строительства реальности. Вот почему маркистские интеллектуалы питали наибольшую неприязнь к анархистским интерпретациям Кронштадта. Не из-за лояльности «партийному курсу», но потому, что подобная анархическая «воля» сама строится по все той же модели суверенности, против которой она восстает. Ее призыв к «альтернативной онтологии» здесь и сейчас оказывается иллюзорным, когда обнажается механизм суверенности.

Можно было бы именно так прочитать критику Маркса в адрес Бакунина. Фикция потенциальной революции в аграрной России 19 в. как характерный пример репрезентации воли: “[Бакунин] абсолютно ничего не понимает в социальной революции, видя лишь ее политическую фазу. Ее экономические условия для него не существуют. […] Он хочет, чтобы европейская социальная революция произошла при том уровне капиталистического производства, который характерен для России и других аграрных стран. […] Воля, а не экономические условия, есть основание общественной революции.”

 

4. Блуждающий симптом

В связи со всем этими контекстами вопрос о современном политическом смысле «анархизма» и приобретает свое значение. Так перейдем от «полезных фикций» к «грубой реальности». Что, собственно, представляет собой этот современный «анархизм», теоретически и практически?

Похоже, кроме авторов 19 в. и нескольких имен из расплывчатых антологий современной «радикальной мысли» нет ничего, что можно было бы указать на «современную теорию анархизма». Но при этом некоторые общие представления, связываемые с анархизмом, получают неожиданное продолжение в теории последних десятилетий: критика репрезентации, в том числе в политическом поле, вскрытие «микрофизического» измерения власти, политика «микрогрупп» и прямого сопротивления. Неудивительно поэтому недавнее появление книг с названиями вроде «От Бакунина к Лакану». Нам говорят, что еще у Бакунина полемике с Марксом власть представлялась, во-первых, не просто надстроечным эффектом, инструментом классового господства, и локализованной не только в государственном аппарате, но и в церкви, семье, партии. Что, во-вторых, еще у ранних авторов этой традиции фигура репрезентации, политически воплощенная в форме представительской демократии, становилась предметом критического анализа.

Таким образом, мы можем зафиксировать новую аттрактивность «анархического», которое воскресает в более рафинированной форме и в других, смешанных типах дискурса и под другими именами. Такой имплицитный и анонимный «анархизм» начинает претендовать на новизну и альтернативность, почти на гегемонию. При этом сам анархизм в узком смысле слова остается маргинальным, тематически смещаясь в сторону других социальных движений, например, экологического. (Не говоря уже о его малопривлекательных сторонах вроде функции «клапана», через который пропускается пубертатная сверхактивность тинейджеров, или, если смотреть шире, о его оприходовании позднекапиталистической массовой культурой, через потребление образов дарующей прилежным офисным работникам компенсаторное ощущение неподчинения.)

Так или иначе, налицо своего рода двойное смещение анархизма — его практическая маргинализация и теоретическая валоризация «в другом месте», — придающая ему статус симптома. Видимо, его и нужно так рассматривать – как симптом, как «анархическое», а не «анархизм» в собственном историческом и политическом смысле, который сейчас передислоцировался и рассеялся в других областях.

 

5. Вне государства?

Вопрос в том, какие социо-политические констелляции этот симптом формируют. Здесь можно вспомнить о базовой характеристике, данной Марксом «мелкобуржуазности». Ее положение – транзитивно, она подвешена между «буржуазией» и «пролетариатом», и находится в состоянии неустойчивого равновесия, между тенденциями к обуржуазиванию (субъективно) и одновременно пролетаризации (объективно – то, что сегодня, например, назвывается «прикаризацией»), выражая противоречивую смесь классовых интересов. Нестабильная структура этого коктейля интересов провоцирует не очень трезвый бунт «против всех партий», против всех исторических сил и властей. Что бы не говорили о «размывании» классов прежнего «фордистского» общества (на самом деле – лишь о диффузии прежних социальных репрезентаций), наемный труд, изменив в определенных областях свое содержание как «имматериальный труд», приобрел сейчас всеобщие формы. Маркс был прав в своем прогнозе об окончательной пролетаризации мелкой буржуазии. Теперь petty bougeoisiе – это чистое структурное различие, блуждающая классовая граница, которая уже не имеет реальных носителей, соответствующей «прослойки» (оставим политическую фикцию «среднего класса» либералам). Точно также и «анархическое» теряет своих политических агентов и распыляется как постоянное симптоматическое смещение – идеологическое, политическое.

Стоит сказать и о текущих трансформациях государства, тотальная критика которого была одним из отличительных признаков анархизма 19 века. Вряд ли можно столь решительно говорить о размывании государственных суверенитетов в условиях глобальной мироэкономики, однако стоит согласиться с тем, что их стабильность в значительной мере поколеблена. Сюда же добавляются теории «множеств» как новой политической субъективности, избавленной от включения «политическую теологию» государства. «Множества», противопоставляемые «народу» как части традиционной конструкции новоевропейского суверенитета по способу своего бытия находятся вне государства, хотя могут формально состоять из его подданных. Здесь государство уже не становится яростно оспариваемым врагом, каким оно было для Бакунина и его последователей. Оспаривать просто нечего, поскольку множества и так находятся «вне» государства. Сам способ бытия множеств определяется постольку, поскольку они а-государственны, ан-архичны.

«Анархизм», таким образом, претерпевает трансформацию, смещаясь от противостояния государству к своеобразной онтологической воплощенности. Снимает ли эта (по правде говоря, лишь предполагаемая) воплощенность большую часть его проблематики? Скорее, это своеобразная хитрость истории: ироническая аннигиляция анархического тезиса, ведущего свое призрачное существование под именами новых политических и теоретических альтернатив. Стоит более внимательно относится к тем ловушкам, которые они для нас расставляют, обещая обезвредить старые.

 

Алексей Пензин, род. 1974 г. в Новгороде, философ, политический аналитик, член рабочей группы «Что делать?». Живет в Москве

Давид Рифф, род. 1975 г. в Лондоне, художественный критик, писатель, член рабочей группы «Что делать?». Живет в Москве и Берлине