Артем Магун: Дорогой Борис! Я решил поговорить с Вами о перестройке:- во-первых, потому, что вы были активным участником перестройки и, с точки зрения нашей группы, остаетесь одним из немногих активистов, кто по-прежнему верен ее эмансипаторному содержанию;- во-вторых, потому что мы с Вами разделяем в основном оценку сегодняшней ситуации в стране, но расходимся в оценке перестройки: я считаю ее своеобразной революцией, а Вы, в своей важной книге, называете ее «Реставрацией».

1. От событий перестройки нас отделяет уже 20 лет — довольно большой исторический срок — такой же, как тот, что отделял саму перестройку от конца оттепели и от событий 1968 года в Западной Европе. Однако специфика серьезных исторических событий — в том, что их значение не заключено внутри них, а определяется постепенно и пост фактум, в зависимости того, как оборачивается история после них (известный апокриф гласит, что Мао, в ответ на вопрос о его отношении к Французской революции, сказал, что судить еще рано). Так, сегодня перестройка, отходя постепенно в историческое прошлое, выглядит иначе, чем 20 лет назад: стал ясен ее разрушительный, катастрофический смысл (о котором в саму перестройку твердили лишь закостеневшие ретрограды), эгоистическая заинтересованность западных властей, которые, хотя и активно помогали России в 1990е, тем не менее явно сыграли на ее ослабление и возвращение в мировую «полупериферию». Ваши собственные работы активно используют, при оценке перестройки, широкий исторический контекст прошлого — и внутреннюю историю Октябрьской революции, которую перестройка завершила, и историю России как «периферийной империи», судьбу которой продолжил поздний СССР.

Тем не менее, и полностью внешний взгляд на событие тоже неверен: событие успевает зафиксировать на века саму свою событийность, и субъективность, которая связана с этим событием. Субъект переживает потом множество пертурбаций, но остается этим субъектом — в нашем случае постсоветской Россией, постсоветским гражданином РФ, с его отказом от верности советскому коммунизму и (обманутыми) ожиданиями западного процветания. Перестройка произвела субъективацию, на короткое время активизировав и мобилизовав субъекта политически, а на будущее оставив в нем как вкус к свободе, так и презрение к идеологии, цинизм и отчуждение от других людей. Субъективность политически значима, потому что именно она обеспечивает политическое сопровождение любых социально-экономических трансформаций, и в частности социалистическое или коммунистическое общество может строиться только на революционной субъективности масс, их воле к самоуправлению.

Я вкратце повторю мой тезис о революционности «перестройки», который подробно изложен в только что вышедшей книге. Перестройка, и ее последствия 1990х были по всем явным признакам революционны: в результате серьезной демократической мобилизации, пускай запущенной сверху, и прихода к власти оппозиции, было разрушено и отменено существующее государство, а главное, разрушено и радикально изменена социально-экономическая структура — разумеется не в одночасье, но тем не менее бесповоротна: социально-экономические отношения между людьми изменились, они стали друг другу конкурентами, многие вступили в отношения взаимной эксплуатации, государство прекратило выполнять роль патерналистского распределителя, резко выросло имущественное неравенство. В то же время — как это характерно для революционных времен — резко выросла социальная мобильность, делались головокружительные карьеры и состояния, в идеологии не было и подобия консенсуса, так что в массовых СМИ сталкивались полярно противоположные идеи и оценки, преобладавший стиль политического комментария был циничен, ироничен и гиперкритичен по отношению к властям — так что общество было гораздо более «открытым», чем в западных «демократиях».

Но не менее, а может, и более важно то, что произошло на субъективном уровне: взрыв политической идентификации, носивший освободительный характер, направленный против догматизма и политической теологии позднего СССР — сменившийся в 1990е политической апатией, негативизмом в отношении политики, рассмотрением любой публичной активности как идеологической игры («политтехнологии»). Мне представляется, что эта ситуация 1990х, спровоцированная разочарованием, фрустрацией «революционных» субъектов, была своеобразным психоидеологическим продолжением перестройки-революции, которая, оставаясь революцией, носила преимущественно разрушительный — а не футуристско-утопический — характер.

Во многом перестройка и то, что за ней последовало, напоминает Французскую революцию конца 18 века — и здесь, и там вновь просвещенная интеллигенция, вооруженная смесью экспертного рационализма и идеалистического утопизма («правовое государство», «общечеловеческие ценности»), повела за собой народ и достигла удивительного единения самых разных общественных групп. Однако после победы революции это единство вскоре распалось, и на первый план вышло социальное противостояние внутри самого третьего сословия. Уже в 1794 г. победил Термидор, отбросивший революционный идеализм во имя классовой и эгоистической диктатуры зажиточной буржуазии.

Мне, однако, известна и Ваша позиция, которая рассматривает перестройку как завершение исторического цикла, начатого в 1917м (а 1917 восходит, в свою очередь, к 1789-му): поражение левого проекта и пораженческое принятие старой, либеральной модели общества и идеологии. И действительно, мы знаем, что эти события совпали с консервативной волной на самом Западе (Тэтчер, Рейган, Папа Иоанн Павел II) и были использованы этой волной для разгрома левых сил и идей, для завоевания гегемонии либерал-консерватизмом в духе Фукуямы или Хантингтона. Но этот «макровзгляд» не учитывает, повторяю, внутреннего, субъективного значения перестройки и революций в Восточной Европе — для «реставрации» они слишком явно носили эмансипаторный характер, сопровождались массовым утопическим энтузиазмом — пусть скоротечным. Да и привели они, в самой России, к становлению хаотичного, анархического общества 1990х — «реставрацией для себя» они стали уже только при Путине, причем это была реставрация в том числе и по отношению к перестройке как революции, а не только по отношению к мировому социалистическому движению. Вот тогда (теперь) строй стал открыто консервативным и реставрационным по риторике. Но на протяжении предшествующих 15 лет было не так.

Не могли бы Вы пояснить и уточнить Вашу позицию по этому вопросу, как она представляется сейчас, через более 10 лет после выхода «Реставрации в России»? Как соотносятся революционные и реставрационные элементы в истории перестройки и 1990х годов?

Борис Кагарлицкий. Начнем с того, что объективный смысл процесса всё же важнее, чем субъективные переживания участников. Если даже массы искренне обманываются в своей роле и в смысле своих действий, то они всё же обманываются. Но с другой стороны, интересно, почему мы имеем именно такие иллюзии у масс. Известные рассуждения о «манипуляции» ничего не объясняют, а лишь позволяют спрятаться от обсуждения вопроса. Однако принципиально важно то, что массовый обман или самообман в любом случае не несет в себе ничего эмансипаторного. Как раз наоборот. Это прямая противоположность эмансипации. И если мы видим здесь переход от одной схемы контроля (внешнего основанного на принуждении) к другой (внутреннего, основанного на манипуляции), то это значит, мы переходим от плохого к худшему. «Видимость» внешней свободы дается за счет эффективного подавления свободы внутренней. Говорить об этом как о явлении неизбежно присущем буржуазной демократии неверно. На определенных этапах своего развития буржуазная демократия предполагала как раз сознательное (пусть и ограниченное) участие масс. Она основана на сознательном классовом компромиссе, а здесь как раз мы классовой политики и сознательной игры с двух сторон не видим.

Однако почему всё же массы обманывались? Или давали себя обмануть. Что, в конечном счете не так уж важно (мы обсуждаем не нравственную ответственность обманщиков, а мотивацию обманутых). Я уже писал о произошедшем в 1989-92 годах как о НЕОБХОДИМОЙ РЕАКЦИИ. Этот процесс был объективно реакционен, но в то же время исторически необходим. В том числе – с точки зрения дальнейшего прогресса. Из тупика есть только один путь – назад. И это движение назад абсолютно необходимо, если вы хотите продолжать двигаться вперед. Но всё равно это движение назад. Регресс. Реакция.

Советское общество было в историческом тупике, из которого не было прогрессивного выхода. Я не говорю о теоретических моделях, которые можно – в виде красивой утопии – в каждый данный момент нарисовать (мы сами тогда их увлеченно рисовали), а о практических политических решениях, обеспеченных массовой поддержкой, ресурсами и объективными «внешними» условиями.

Такой возможностью была только реставрация капитализма, причем включенная в общую мировую тенденцию глобальной реакции – неолиберализм, ликвидация завоеваний рабочего движения Запада, крушение и перерождение национально-освободительных движений «Третьего мира», окончательная моральная капитуляция социал-демократии. «Перестройка» была органической и крайне важной частью этого процесса. Она придала ему новый импульс и обеспечила триумф капитала в беспрецедентных доселе масштабах. Причем триумф капитала имел место в эпоху, когда прогрессивная роль буржуазии полностью исчерпана. Во времена королевы Виктории цивилизаторская миссия была (like it or not) реальностью. Это трезво понимал Маркс, не зараженный ещё вирусом политкорректности. Сегодня нет никакой цивилизаторской миссии.

С Вашей точки зрения и с точки зрения Александра Шубина (в книге «Переданная демократия»), перестроечное движение имело в себе революционный потенциал, который был потом подавлен старыми и новыми элитами. Но объективная историческая ситуация и социально-культурный расклад в России делали такой результат изначально неизбежным. Мы могли этого в 1988-89 годах не понимать. Я это понял лишь в 1990-м году. Однако от этого положение дел не меняется. А меняется лишь наша оценка собственной роли.

Тогда я и осознал трагизм марксистской политической борьбы в сложившихся обстоятельствах. Мы не могли выступать против процесса, который был объективно необходим (в том числе и для будущих успехов нашего собственного дела), но не могли и поддерживать его, поскольку он был объективно реакционен, вел к катастрофическим краткосрочным последствиям для большинства народа. Нам оставалось воевать на два фронта и разъяснять политический и социальный смысл происходящего в условиях, когда уровень контроля, ослабевшего в 1988-89, начал снова стремительно усиливаться. Контроль над СМИ в 1990-94 годах был несравненно выше, чем сейчас. Либералы жестко контролировали каждое слово, звучавшее в эфире. Ни Бузгалин, ни Тарасов, ни я не могли даже мечтать о том, чтобы их хотя бы упомянули (не говорю, процитировали) в серьезных СМИ. Путинский режим в этом отношении несравненно либеральнее ельцинского.

Для революций типична ситуация, когда элиты начинают процесс, но потом теряют контроль над ним. Появляются новые силы, которые, опираясь на массы, перехватывают инициативу. Показательно, что Шубин жалуется как раз на перехват инициативы элитами – по отношению к массам. Иными словами, произошло не то, что случается во время революции, а нечто противоположное. Представьте себе, если такое произошло во Франции в XVIII веке или в Англии. Вместо Кромвеля и Робеспьера мы бы получили смену династии, за которой последовала бы попытка восстановления феодальных порядков, разрушенных абсолютизмом. Называли бы мы это (несмотря на участие масс на ранней стадии) революцией? Нет, конечно. Таких несостоявшихся революций, кстати, было очень много в истории. Это и начало Войны Алой и Белой Розы (гражданское движение против коррупции было использовано Йорками) и отдельные эпизоды «Фронды» во Франции. Никому и в голову не придет называть это революцией.

Движение назад предопределило типичную для поздних 80-х и ранних 90-х путаницу. Правых называли левыми и наоборот. Но смысл происходящего достаточно прост. Либералы боролись за то, чтобы закрепить реакционное, попятное движение («возвращение на магистральный путь истории»), а мы за то, чтобы как можно раньше, при первой возможности развернуться и снова пойти вперед. Кстати, заметьте, слово «возвращение» тоже предполагает движение назад!

Эта борьба продолжается по сей день, только ситуация изменилась. Соотношение сил иное.

Разумеется, каждый находит свое место в этом противостоянии. Интеллигенция, поддержавшая либералов в их реакционной миссии, стала на идейно антинародные позиции и подписала себе смертный приговор: она отказалась от народнической традиции, перестав быть интеллигенцией.

 

А.М. Ваша позиция понятна. Тезис о возросшей эксплуатации на основе внутреннего контроля похож на тезис Альтюссера о роли субъективности как идеологического механизма подчинения, в эпоху позднего капитализма. Во многом с этим тезисом можно согласиться. И тем не менее надо иметь в виду ту критику Альтюссера, которая звучала со стороны его учеников Ж. Рансьера, Э. Балибара, А. Бадью в 1970е и 1980е годы. «Субъективность» при капитализме внуренне противоречива — да, есть возможность ее аппроприации системой, но есть всегда и некий избыток субъекта по отношению к системе, возможность возникновения новой, событийной субъективности, которая является необходимым залогом революционных изменений.

Что касается нравственной оценки интеллигенции, то тут я с Вами согласен — хотя, конечно, речь идет не о всей интеллигенции вообще, т.к. часть ее, объединившаяся в «Яблоко», не подвергая сомнению либеральную идеологию, тем не менее выступала против социального уничтожения рабочих и бюджетников. Вина лежит не столько на конкретных людях, сколько на идеологии этой интеллигенции, которая сформировалась еще в позднесоветские годы и представляла собой нечто вроде американского либертарианства (в обществе каждый за себя, выигрывает сильнейший, государство не должно вмешиваться, если рабочие и интеллектуалы не нужны сейчас экономике, то такова карма «постиндустриализма», и т.п.), в сочетании с установкой на экспертную роль интеллектуала, опирающегося на метод и эрудицию (Щедровицкий и его «методологи» предвосхитили современный дискурс политтехнологов лет на двадцать), а также с некоторыми консервативными взглядами (приоритет частной жизни, традиционная роль женщины, ненависть к западной революционной традиции).

Кстати, мне кажется, что и в Вашем «альтюссерианском» видении перестройки есть момент экспертной отстраненности. Вы противопоставляете непосредственной политической борьбе людей, в открытой и непредсказуемой ситуации, некое линейное видение истории («путь вперед», «путь назад»), причем с изрядной долей исторического детерминизма: по-Вашему, получается, что в перестройку все делалось правильно (реставрация капитализма), и в то же время это был путь назад, реакция. То есть левые должны были временно поддерживать построение либерал-капиталистического общества, понимая всю его реакционность. Ну ничего себе! Это уже не Альтюссер, это Каутский! Мне не хватает здесь чувства открытости истории и задачи создания свободных институтов на той социо-экономической базе, которая есть на данный момент.

 

Б.К. Напротив, я как раз говорю, что левые должны были бороться против капиталистической реставрации, сознавая (или не сознавая) заведомую обреченность этой борьбы. Собственно, в качестве участника события я так и поступал. Обреченность сопротивления была для меня ясна уже в 1991 году (хотя бывали моменты, когда казалось, что есть шанс). С другой стороны, борьба ведется не за сегодняшнюю победу, а за завтрашнюю. Это нормально. Очень часто приходится принимать битву, даже заранее зная, что её нельзя выиграть.

А.М. Ну ясно. То есть стоическая такая позиция. Вернемся, однако, к интеллигенции. Ее исторически противоречивая роль отразилась и в ее идеологическом сознании — крайне эклектичном поначалу, напрямую противоречивом потом. Либерально-демократические взгляды постепенно вступили в противоречие с консервативными и/или экспертными идентификациями, и интеллектуалы отказались от взглядов вообще (триумф «экспертности»), или распределились на лагеря «либерал-консерватизма» и «либерал-демократизма» по типу «Яблока», причем демократизма и в последнем случае мало. Лишь единицы пока сделали выбор в пользу социал-демократических или коммунистических позиций (не имеются в виду, конечно, КПРФ или «Справедливая Россия» — две социал-консервативные партии, на интеллигенцию вообще не ориентированные). Однако многие «либерал-демократы» уже достаточно ознакомились с мировой ситуацией и достаточно отчаялись в консерватизме Путина, чтобы понять и оценить левую, социалистическую позицию и быть готовыми к альянсу с ней. Здесь мы с Вами расходимся — я считаю, что такой альянс необходим, и в нем надо бороться за идеологическую и политическую гегемонию левых, а Вы опасаетесь повторения постперестроечного «предательства». «Предательство», однако, произошло не на уровне злой воли, а на уровне идеологии, которая разделялась тогда и самими рабочими, а невыгодна была в конечном счете и самим интеллигентам. Речь именно идет о том, чтобы учиться на ошибках и с самого начала настаивать на примате социал-демократической составляющей над экспертными и идеалистическими составляющими, характерными для либерализма. Надо только еще решить и продумать, как именно может выглядеть социалистическая гегемония при сохранении рынка и мелкого предпринимательства, и как именно может выглядеть искомый коммунизм (демократия Советов на производстве плюс просвещенческая, мобилизованная бюрократия? Но как тогда избежать судьбы СССР, рутинизации бюрократии?)

Как Вы думаете, почему советская интеллигенция совершила свое историческое самоубийство? Были ли у нее в 1980х-1990х годах альтернативные пути поведения? Возможна ли новая революция без Просвещения, а значит, без просветительского класса? И даже если этот класс выживет, то сможет ли он вступить в сцепку с классами наиболее угнетенными (и по определению, непросвещенными)?

 

Б.К. То, что либералы хотят использовать левых – очевидно. Так же, как они их успешно использовали в 1989-91 годах, причем не только в России. Людям свойственно повторять приемы, которые однажды успешно срабатывали. Другое дело, что порой людям свойственно наступать повторно на одни и те же грабли, тут тоже нет ничего удивительного. Классический русский спорт. Только нужно ли в нем упражняться? Я, во всяком случае, предпочитаю другие упражнения.

Старой советской интеллигенции больше нет, она сама себя похоронила, поддержав правых в начале 1990-х годов. Есть её осколки, в большей или меньшей степени маргинальные. И от того, что эти осколки могут издавать журналы, заседать в Общественной палате, или, наоборот, получать западные гранты, ничего принципиально не меняется. Они маргинальны по отношению к обществу. Бюрократы, кстати, не маргинальны. Увы. Они нашли свое место в новом капитализме. Российская бюрократия – не советский атавизм, а органическая и необходимая часть современного капитализма. А то, что наши чиновники маскируются под «совков», являясь по сути европейцами ничуть не меньше своих западных коллег – в этом культурная особенность России: капитализм недостаточно легитимен, приходится мимикрировать.

Русское народничество дало в XIX веке отличный ответ западникам, включая ортодоксальных марксистов, показав, что общественное неприятие капитализма не проявление отсталости, а залог будущего прогресса. И закономерно, что Маркс поддержал в этом споре народников, а не своих русских горе-учеников.В каком-то смысле неонароднические тенденции в обществе существуют и сейчас, особенно в провинциальных образованных слоях, давая шанс на возникновение новой интеллигенции. Но времени очень мало. Системный кризис, который уже начинается на глобальном уровне не обойдет стороной Россию. И все условия общественного существования радикально изменятся. Россия 2017 года будет отличаться от нынешней так же, как страна 1987 года от страны 1997 года. Основные потрясения впереди. И они не за горами.

В такой ситуации ссылки на 1789 и тем более 1917 год сами по себе ничего не говорят: мы для того и учим историю, чтобы не повторять её. Иной вопрос, что есть логика революционного процесса. И она демонстрирует, в частности, что Ленин завоевал поддержку масс для большевиков именно потому, что порвал с либералами. Кстати, якобинские лидеры Французской революции стали что-то значить именно тогда, когда решились на разрыв с умеренными. Они, разумеется, шли за Мирабо и ему подобными в 1789 году, но тогда и массы за умеренными либералами шли. Да, разрыв с либералами, в рамках демократического процесса эффективен политически в тот момент, когда массы в них разочаровываются. Но в том-то и дело, что в современной России массы за либералами не только не идут, они их ненавидят. Иными словами, ориентация на либералов гарантирует, что левые бросают вызов своей классовой базе, своей потенциальной массовой аудитории. В сущности плюют людям в лицо, говоря: нам текущие политические расклады важнее вашего мнения. Нет, разумеется, мы не обязаны с массами соглашаться. Массы то и дело бывают неправы (хотя сейчас они как раз фундаментально правы). Но дело не в правоте или неправоте. Дело в возможности разговора или разрыва. Ориентация на либералов означает разрыв с массами, невозможность говорить с ними. Неприятие либерализма в России идет не от идеологии, не от авторитарного прошлого, а от социального опыта. Это выстраданное понимание классовой реальности, оплаченное дорогой ценой 1990-х годов. И когда людям говорят: власть коррумпирована, авторитарна, она безобразна, люди отвечают: да, это так, но либералы ещё хуже. Это ценнейший опыт, накопленный народом за 1990-е годы, когда либералы были у власти. И этот опыт имеет огромную ценность для левого проекта.

Российские либералы принципиально, последовательно и обоснованно антинародны, антидемократичны. Их программа – власть «просвещенной элиты» над «диким народом».

А с чего, кстати, они взяли, что народ дикий? По уровню образования средний россиянин сегодня не уступает среднему американцу (хотя это ещё похвала не большая). «Дикость» народа определяется одним критерием – они не принимают нашу политику и ценности. А может быть, дикими являются как раз сами либералы? Это же уровень рассуждения, пригодный для представителей какого-то примитивного племени. Они – дикие люди – не принимают нашего права их поедать!

Борьба за ценности Просвещения означает сегодня жесткую и бескомпромиссную критику либерализма. Включая и принципы политкорректности, которые, между прочим, предполагают отказ от просветительского универсализма. Очень поучительно, что во Франции, когда во имя ценностей республики запретили в школах носить хиджаб (так же как кресты и ярмолки) многие левые вместе с либералами страшно переживали. Они оставили республиканские принципы 1789 года для правых, предпочитая им феодальную логику специальных привилегий и вольностей. Эти же левые вместе с либералами, однако, поддержали вторжение в Афганистан – во имя освобождения женщин.

Реакционность либерализма на глобальном уровне предопределена тем, что цивилизаторская миссия капитала исчерпана. Демократическая революция в России возможна лишь как антилиберальная революция. Пока мы не поймем, что принципиального «ценностного» различия между властью и либералами нет, а есть лишь раскол внутри единого консервативного блока, мы вообще недееспособны политически. Что же касается раскола в господствующем блоке, то его как раз нужно использовать. Но не для того, чтобы становиться охвостьем либералов или, наоборот, как «красные путинисты» искать «прогрессивные черты» в поведении нынешнего начальства, а для того, чтобы со своей пропагандой влезать в любую трещину. Власть готова печатать нашу критику в адрес либералов? Прекрасно. Либеральная пресса готова опубликовать нашу критику (с наших, левых позиций) в адрес власти? Великолепно. Именно благодаря этой трещине левые идеи и авторы сейчас как минимум более известны широкой публике, чем 10 лет назад. В 1990-е годы, когда раскола между правящими консерваторами и либеральной элитой не было, не было и ни малейшего шанса пробиться в СМИ. У либералов был тотальный контроль. Как говорится, муха не пролетит. Сейчас, гораздо легче.

 

А.М. Да, и здесь опять точки согласия и точки расхождения понятны. Реальность, мне кажется, не подтверждает тезиса о сугубом консерватизме либералов — сегодня — большая их часть осознала, что авторитарный режим в стране стоит на страже интересов монополистического капитала, что общество зрелищ губит социальную солидарность, что социальное неравенство достигло нетерпимых масштабов. Наша задача — разъяснять им необходимый характер этих проблем и реальность коммунистической или по крайней мере советско-автономистской альтернативы. Но конечно, Вы правы, что левые интеллектуалы ( а мы оба с вами все-таки принадлежим к этому слою или классу) должны работать с реально обездоленными слоями общества, точнее с теми, которые переживают разрыв между своим трудом и свом местом в обществе, своим потенциалом и своей ролью в принятии решений. Что это за слои? Вряд ли только рабочие в традиционном смысле. Это и наемные работники «нематериального труда», и студенты, и бюджетники (то есть учителя, врачи — массовая интеллигенция). Но причина, почему я упорно говорю об интеллигенции, в том, что левая, социалистическая революция предполагает некую просвещенческую составляющую — восстание, опирающееся не на миф, а на осмысление материального бытия людей, на их собственную силу. Но сегодня, даже больше, чем в 19 веке, угнетенные классы не являются просвещенными: они не являются «дикими», конечно — но вполне замороченными национализмом, официальным консерватизмом и т.д. Нужна какая-то стратегия, чтобы преодолеть эту зашоренность потенциально революционных классов — без некой левой интеллигенции, более или менее «органической», освобождение неосуществимо!

И в этой связи, не могли бы Вы уточнить Ваше представление о классовой расстановке сил на сегодняшний день? Ведь перестройка, по-видимому, стала революционной в силу относительной однородности советского общества. Вы много и интересно писали о дальнейшей судьбе классовой констелляции в России — от полного хаоса социальных определений в 1990е, к относительной фиксации социальной структуры сегодня. В последних выступлениях Вы указывали на революционный потенциал, коренящийся в стабильной структуре такого рода. Однако, и перестройка, и революции 1789 и 1917 г. все-таки происходили, пускай в обществах поляризованных, но на основе очень широкого исторического блока групп, сблизившихся в своем протесте и в своей надежде: санкюлотов, торгово-промышленной буржуазии, крестьян, просвещенной аристократии в 1789м; рабочих и крестьян (частично ставших солдатами) в 1917м. Действительно ли сегодня можно говорить о стабилизации классовой структуры российского общества? Если да, то какова ее преемственность по отношению к перестроечной социальной структуре? Каковы шансы на формирование исторических блоков и гегемонии в рамках этой структуры?

 

Б.К. Несомненно, современное российское общество качественно отличается от советского общества 1989 года. Это общество со складывающимися, а во многих случаях уже сложившимися классовыми противоречиями. Насколько они осознаны? И насколько они вообще могут быть осознаны без систематической разъяснительной, просветительской работы левых? Вопрос не так прост, поскольку, с одной стороны, классовая структура не обрела жестко кристаллизированной «идеальной» формы (и никогда её не примет), а, с другой стороны, определенный уровень классового сознания стихийно достигается и безо всякой левой пропаганды. Задача в том, чтобы, опираясь на реально формирующееся стихийное классовое самосознание, пытаться его развивать, переводя на новый уровень. Это та же задача гегемонии, которую формулировали в разных терминах ранний Ленин («Что делать?») и Грамши.

Кстати, на этой основе и вырабатывается идеология антибюрократического социализма. Ленин заметил, что стихийно рабочие не поднимаются выше тред-юнионизма. Но точно так же стихийно массы и не вырабатывают критического отношения к «своей» бюрократии. Это отношение (пресловутую «самокритику») надо воспитывать. Иными словами, может быть (и было) воспитание авторитарной классовой дисциплины. Эта дисциплина, кстати, не принадлежит только прошлому, она, увы, ещё может пригодиться. Но главный вопрос стоит сегодня о воспитании навыков классового самоуправления, демократии. Современный, зачастую постиндустриальный работник имеет неплохие шансы эти новые навыки усвоить.

Общество требует политики, основанной на формировании (в терминах Грамши) исторического блока. Это кстати, ещё один резон для бескомпромиссной борьбы с либералами. Они настроены на сохранение существующей системы. Потому они не заинтересованы в формировании устойчивого социально-исторического блока: максимум, что они могут предложить – тактические или политтехнологические альянсы, не вырабатывающие общей системы ценностей (как «Национальная ассамблея»). Между тем, реально существующий антилиберальный консенсус значительной части общества как раз является стихийно складывающимся фактором нового исторического блока. Власть это уловила. И её антилиберальный натиск был вызван не злым умыслом, а поиском легитимности. Публичный разрыв с либералами – не менее важный элемент легитимизации власти, чем цены на нефть. Но в том-то и дело, что разрыв этот декларативный, риторический, не отменяющей ориентации на либеральный капитализм в сфере экономики. И мировой экономический кризис это выявит в полной мере. Делегитимизация власти будет происходить не из-за проигранной войны, а из-за её неспособности дать ответы на текущие социальные и хозяйственные вопросы. У либеральной оппозиции ответов не больше, либо её принципиальное мнение полностью совпадает с мнением власти именно по тем вопросам, по которым большая часть народа с властью расходится. Будет журнал «Новое литературное обозрение» агитировать за национализацию «Норильского никеля»? Сомневаюсь…

Историческая перспектива левых сводится к одной формуле: самостоятельная позиция. Именно этим мы ценны и интересны обществу. Да, могут быть тактические альянсы, компромиссы, закулисные сговоры, в конце концов. Политика есть политика. Но ценность, эффективность и моральная оправданность этих шагов проверяется только одним критерием: насколько они способствуют или препятствуют формированию самостоятельного массового левого движения.

А.М. Вот с этим последним выводом я полностью согласен, при условии, что массовое левое движение исходит из реально существующих в обществе сил, и из видения будущего, которое является универсальным (гегемонным, по Грамши), то есть, выработанное слева, оно способно предложить что-то всем классам — и рабам, и (еще более несвободным) господам, которым оно себя противопоставляет. Наша задача — подойти к следующей «перестройке» идеологически и институционально сильными, так чтобы не путать гегемонию левого образа мысли и жизни с политикой компромисса и прагматизма.