markus_illustration_seminar.jpg
Как эстетический контекст, коим является искусство, изменился под влиянием методологий исследования , чей язык и формальная структура родились в стенах академических институций? На каком уровне или уровнях следует интерпретировать объекты, ассоциируемые или создаваемые в поле искусства? К примеру, разве не обманчива близость многих семинаров по визуальности к перформансам и хэппенингам, разве не напоминают архивы многих современных арт-институций скорее инсталляции, нежели настоящие папки с документами?

Помнится, когда в середине девяностых я посещал художественный колледж, о работе художника все чаще стали отзываться как о форме исследования. В то время это воспринималось как новый взгляд на художественную практику, сегодня же, более десяти лет спустя, данную терминологию можно уже считать почти стандартным описанием деятельности современного художника. Широкое использование исследовательской практики в качестве отправной точки и теоретической модели для искусства имело и более обширные следствия. В Швеции, например, отчасти благодаря этому, художник может получить докторскую степень, а многие художественные институции описывают и ведут свою деятельность по исследовательским моделям. Таким образом, сегодня такие термины и феномены, как лаборатории, семинары, симпозиумы, публикации и архивы стали привычными для современного искусства.

На первый взгляд, все это может показаться отступлением от эстетически более укорененных языков, однако же, современное искусство однозначно следует рассматривать как эстетическую по сути своей деятельность. Поэтому, интересно было бы попробовать поговорить о возможных изменениях, привнесенных в эстетическую перспективу вышеописанным сближением с исследованиями. В качестве небольшого экскурса к этим эстетическим перспективам и дискуссии в целом, стоит вспомнить, как была эстетизирована повседневная жизнь, что также весьма бурно обсуждалось в начале 1990-х.

Общий эффект эстетизации повседневности часто описывается и как размывание границ между искусством и жизнью вообще, и как смешение так называемой “высокой” культуры с массовой. Одновременно с исчезновением границ между жизнью и искусством, последнее теряло свою ауру, и начинало обнаруживать себя где угодно и когда угодно. Логичным следствием этого стало также признание искусством продуктов массового производства. Другим симптомом эстетизации повседневности часто называют возникновение стремления “становления собой” при помощи выбора облика и стиля жизни, что превращает саму жизнь в искусство. Так некогда радикальный призыв авангарда сделать жизнь произведением искусства внезапно оказался мейнстримом – частью самой реальности повседневной жизни. Наконец, эстетизация повседневности проявляет себя также и в девальвации функциональной ценности объектов – на первый план выходит то, что считается их вторичной ценностью. Изначально, большинство продуктов оценивалось по их практической пользе, тогда как сегодня оценка почти всегда осуществляется исходя из соотношения данного объекта с другими. Отношения эти носят полностью символический характер, ими описывается значение различных объектов в ряду других. Такой переход от функции исключительно практического характера к символической функции репрезентации породил новые ценности, которые часто обозначают как “вторичные функциональные ценности”.

Большинству современных людей эти симптомы эстетизации повседневности хорошо знакомы, однако, как уже было сказано, данный контекст задает интересную отправную точку для интерпретации развития художественного поля, чей язык и формальные структуры были заимствованы из области академических исследований.

Несмотря на то, что произведение искусства в значительно мере лишилось своей ауры, а может и благодаря этому факту и заимствованию товарами многих функций арт-объектов, сохраняется и проблема коммерциализации искусства и эстетизации потребления, и здесь тоже наблюдается родство с языком и формальными структурами академических исследований. Один из ярких примеров тому – недавние дебаты по поводу публичного финансирования искусства, которое, как и было выявлено в ходе этих споров, может либо стремиться к большей инструментализации и откровенно коммерциализироваться, либо развивать исследования, критику и дискурсы, не всегда востребованные традиционной выставочной средой. Именно внутри последнего из этих двух доминирующих современных подходов и можно нередко встретить отсылки к методикам академического исследования.

В подобной оптике, отождествление искусства с исследованием становится стратегией, которая в контексте эстетизации повседневности оказывается ответом коммерциализации искусства и эстетизации товаров, открывая пространство другому искусству – критическому, не ограниченному объектами или конвенциональными выставочными площадками. В то же время, результаты подобной практики неизбежно рискуют уподобиться описанным Хеленой Маттсон в эссе “Формы политического”, где она рассматривает преодоление дисциплинарных границ искусства и обычных, повседневных объектов:

В одних случаях, преодоление границ является сознательным намерением: мы стремимся действовать в поле политического или экономического, используя искусство как инструмент; в других же – это лишь ненамеренное и деструктивное действие, причины которого скрыты от нас. Для авангарда такое преодоление было политическим жестом: рухнула стена искусства созерцания, его пространства распахнулись – а святось улетучилась – и зритель столкнулся с реальностью. Постулировалось единство жизни и искусства: никаких святых земель! Многие жесты в рамках “эстетики отношений” (relational aesthetics) можно приписать к той же художественной и политической стратегии – последняя же при этом может казаться все менее эффективной, поскольку снятие границы между искусством и жизнью подразумевает включение искусства в эстетическую вселенную потребления.

Таким образом, искусство, связанное с исследованием, рискует угодить в ловушку мира эстетизированного потребления. Традиционное создание объектов ничем не отличается от производства новых товаров и услуг. И если оставить в стороне вопрос ценности, оно напоминает реквизит университетов и библиотек. Исследования, проводимые в художественном контексте (такие, как семинары, публикации и создание архивов) следует, в таком случае, рассматривать прежде всего с точки зрения их вторичной, а не функциональной ценности. Скажу иначе: следует фокусироваться на том, как произносятся слова, а не что именно говорится.
Именно так возникают дополнительные смыслы, которые позволяют, среди прочего, воспринимать семинар как перформанс, архив как инсталляцию, а публикацию – как арт-объект. Эстетическое измерение, подчас едва намеченное, иногда эксплицируется, что меняет смысл продукта, и фокус смещается от содержания к оформлению.

Из этого не следует, однако, что искусство “исследований” менее эффективно, или что оно оказалось в интеллектуальном тупике. Парадоксальным образом, возможность избежать дальнейшей эстетизации может заключаться в самой эстетике. В таком случае, следует уделить больше внимания формам проведения семинаров, составления архивов и публикаций. Это породит новые смыслы и функции. В упомянутом уже эссе, Хелена Маттсон описывает также одну из моделей подобной стратегии:

Неожиданным образом оказывается, что именно дизайн, оформление в своей избыточности обеспечивает импульс к перепрограммированию пространства и функциональности, полностью сохраняя социально-политическую подоплеку.
Куда все это может привести? Прежде всего, мы должны рассматривать политическое содержание дизайна и архитектуры, ибо они работают с пространством, местом и объектами. Из этого также следует, что эстетическую сферу можно рассматривать как сферу чисто политическую, которая допускает реорганизацию, перепрограммирование и реконфигурацию, которые неприемлемы в повседневной жизни. Так строится стратегия, полностью противоречащая стратегии авангарда и эстетике отношений – вместо отмены границ между искусством и жизнью, разделение восстанавливается, привычные общие места переводятся в зону эстетических игр, где перепрограммируются и затем выступают как искусство в реальной ситуации.

Сам я как художник, часто занимался созданием определенных сред для различных художественных институций, оранизовывал публикации, семинары, писал эссе вроде этого. А значит, я должен сознаться в той самой эстетизации, о которой и пишу. Может статься, данным текстом я только больше способствую этому процессу, и мне следовало выразиться каким-либо иным образом. Каким-то способом, который мог в себе самом сохранить надежду на сопротивление. Но тогда возникает вопрос: как далеко можно отойти от принятой в определенном контексте эстетической концепции, прежде чем твоя речь превратится в непостижимую жестикуляцию?

 

marcus_illustration_archive.jpg