«Традиция угнетенных учит нас, что переживаемое нами «чрезвычайное положение»– не исключение, а правило. Нам необходимо выработать такое понятие истории, которое этому отвечает. Тогда нам станет достаточно ясно, что наша задача – создание действительного чрезвычайного положения; тем самым укрепится и наша позиция в борьбе с фашизмом. Его шанс не в последнюю очередь заключается в том, чтобы его противники отнеслись к нему во имя прогресса как к исторической норме».

Вальтер Беньямин

 

В этом фрагменте 8 тезиса Беньямина из его политико-философского манифеста «О понятии истории»[1] речь идет в первую очередь о том, что нагнетание чрезвычайщины, исходящее от фашизма, прекрасно сочетается с либеральной верой в постоянный прогресс – дополняет эту веру. Если мы верим, что все в принципе становится лучше и лучше, то любой кризис и конфликт кажется нам неожиданным, чрезвычайным, скандальным. Мы как тот ангел истории, который прогрессивно летит вперед, но смотрит на настоящее из лучшего будущего и поэтому видит в нем груду руин. И на этом играет фашизм, делая из травмы ценность, с радостью навязывая чрезвычайность и превращая ее в правило (делая регулярной). Но чрезвычайность в фашистском смысле не является по-настоящему чрезвычайной и исключительной, именно потому, что является в то же время регулярной (т.е. заражена либерализмом), и значит по-настоящему ни чрезвычайной, ни регулярной.

Несколько сложнее разобраться, что имеется в виду под действительным чрезвычайным положением (а точнее переводя, исключительным случаем) – тем, что упоминается уже без кавычек. Но Беньямин ниже объясняет, что он имеет в виду. В 14 тезисе он противопоставляет либеральной модели непрерывного времени иную историю – ту, что исходит из революции как взрыва и разрыва временной последовательности. «Так, для Робеспьера Древний Рим был прошлое, заряженное последним временем (Jetztzeit), прошлое, которое он вырывал из исторического континуума» — «aus dem Kontinuum der Geschichte heraussprengte». Здесь дважды употребляется та самая приставка aus, из-(ис-), которая образует слово Ausnahmezustand —«чрезвычайное, исключительное положение». Взгляд критика и борца смотрит не из будущего на настоящее и не из настоящего в будущее, а из настоящего, последнего времени назад в прошлое. Революция тормозит историю и вставляет в образовавшееся праздное зияние повтор незавершенного прошлого события. Это прошлое вырывается повторением из «рамки» истории и поэтому предстает уже не как преодоленный момент, а в своем одновременно «доисторическом» и «постисторическом» бытии, празднично избыточном, остаточном по отношению к истории и к самому себе. Итак, действительное чрезвычайное положение (исключительный случай) – это не трагический выбор будущего в переломный момент, а комическое повторение, происходящее в горизонте нависшего завершения истории.

Тут нужно заметить, что действительное чрезвычайное положение не полностью отметает фиктивное чрезвычайное положение в смысле либералов и фашистов, но что оно проходит черезкритику последнего и очищает его понятие. Иронически заметив, что «чрезвычайное положение» на самом деле регулярно, мы не только начинаем искать иного, настоящего понятия о чрезвычайном, но также и осознаем, что чрезвычайное положение всегда-уже произошло, что оно накладывает свой отпечаток на тебя здесь-и-теперь.

Отсюда акцент на прошлом, фактичном – а не на будущем, виртуальном и небывалом. Отсюда же и радикальная демократизация, прозаизация чрезвычайного (исключительного), в котором, оказывается, нет ничего такого уж чрезвычайного. А в то же время, ведь глубоко чрезвычайна сама повседневность как таковая. Это — чрезвычайное за минусом чрезвычайщины, исключительное за исключением исключительности.

Поэтому, неожиданно, в том же 14 тезисе, Беньямин сравнивает действительное, революционное чрезвычайное положение с модой. Мода, как и революция, исходит из самого что ни на есть актуального и в то же время вторгается в гущу прошлого, совершает туда свой «тигриный прыжок». Мода театральна, миметична, притворна – как и революция; только мода такова для пассивных буржуазных зрителей, а революция – для активных участников праздника. Но главное – она сочетает повторение и привычку с индивидуальностью и новизной. Это – одна из главных идей, пронизывающих все творчество Беньямина. Привычка радикальнее (чрезвычайнее) шока, воспроизведение радикальнее (исключительнее) ауры, повторение радикальнее уникальности.

Почему? Чтобы разобраться, вернемся к положению о том, что «чрезвычайное положение», в котором мы живем, является не исключением, а правилом. Следует ли нам тогда вообще применять такие слова как чрезвычайное и сакральное, нормальное и правовое? Не теряют ли они всякий смысл? Или же каждый момент ставит пред нами вопрос о норме и исключении? Но как отличить их? Ведь как мы вообще распознаем чрезвычайное (мессианское), если мы его никогда не видели? Или, если мы видим его постоянно, то тоже не распознаем.

Речь идет на самом деле не просто о распознании, а о способности к «латеральному», нетематическому видению – готовности в любой момент перевернуть перцептивную и институциональную структуру. То есть восприятию и праву нужна своеобразная «хитрость», улавливающая именно то, что она по-видимости оставляет за своими рамками. Хорошая структура не просто открыта, а направлена на то, о чем она умалчивает или чего касается только намеком, фигурой, безделицей. Кант говорил в этой связи, что абстракция является «отрицательным вниманием».

Беньямин (особенно в «Произведении искусства в эпоху его технической воспроизводимости») показывает, что, несмотря на универсальность исключительного, в реальности есть тем не менее подструктуры опыта, позволяющие узнавать новое и неожиданное, подструктуры, тренирующие отрицательное внимание. Это те подструктуры, которыерасфокусируют взгляд, рассеивают (zerstreuen) его. Именно эту функцию на деле и выполняетпривычка. Привычка выводит из нашего сознания большую часть мира, но выводит не бесследно. Она образует масштабную периферию мира, которую мы не замечаем, но в которую мы погружены. Глаз, натренированный привычкой, будет в любой структуре, в любом законе и в любой работе способен заметить, что например, небо вдруг перевернулось на 180 градусов (еще один замечательный пример из Канта, пример демонстрирующий трудность и неочевидность ориентации). Таким образом привычка является опытом профанного озарения, мирским аналогом сакральных практик. Наряду с ней есть и более частные практики, например опыт пробуждения, при котором мы, выходя из сна, обращаем на него отрицательное внимание. Или та же мода. Ну и, разумеется, современное искусство. Именно современное, воспроизводимое искусство и есть, с точки зрения Беньямина, та перспективная практика, которая делает из шока традицию, институционализует рассеянность и потому является достойной альтернативой шоковому, фетишистскому фашизму. Итак, привычка это настоящее имя чрезвычайного – чрезвычайное за минусом чрезвычайщины, которая фиксирует, фетишизирует взгляд, вместо того, чтобы рассеивать его.

Если теперь мы вернемся к юридическим проблемам, то должны будем констатировать следующее. Джорджо Агамбен, в своем исчерпывающем анализе понятия чрезвычайного положения, верно указывает на главную содержащуюся в нем опасность: закон здесь делает вид, что продолжает контролировать зону, которую на самом деле упускает из под контроля. Такое «фиктивное чрезвычайное положение» есть юридический аналог метафизики – системы, которая признает трансцендентное, но претендует на контроль за ним. Но ведь это не значит, что любое вторжение закона в неправовую сферу – это метафизическая колонизация! Вопреки знаменитой формуле Витгенштейна: «о чем нельзя говорить, о том следует молчать», мысль (и право) только и могут существовать, вторгаясь в неподвластную им зону, зону, которую они не в состоянии себе подчинить.

Но в связи с чрезвычайным положением возникает и другая опасность – та, на которую реагировал, вслед за Беньямином, Шмитт. Беньямин показывал, что иллюзия постепенного прогресса отменяет всякий прогресс и создает перманентное чрезвычайное положение. Подобным же образом, пишет Шмитт в «Новом строе земли», экспансия западного абстрактного права как системы правил приводит в наши дни к исчезновению всяких критериев, которые бы позволили бы его применять. Чем дальше идет экспансия, чем меньше остается больших территорий закрытых для этого вида права, тем менее применимыми становятся «права человека», «демократия», и прочие правовые фикции. Они все больше вырождаются в идеологическую бессмыслицу, которой изначально не являлись. Но здесь исключение из закона делается не по закону о чрезвычайном положении, а либо по умолчанию, либо путем вывода проблем в остающиеся исключенные, экстерриториальные зоны. Беда тогда не столько в чрезвычайном положении, сколько в его изначальном непризнании. Так, в России власти последовательно отказываются объявлять чрезвычайное положение в Чечне, и создаются абсурдные ситуации, когда идет бой, с обеих сторон гибнет куча людей, а потом приезжает прокурор и заводит уголовное дело (!), как будто это были тайные киллеры, а не армия противника. В результате, закон тотально не исполняется, не уважается, мы имеем ситуацию беспредела, но при формально работающем законе. Причем не только в Чечне. Очевидно, что гораздо честнее было бы объявить военное (не чрезвычайное в строгом смысле) положение и ввести реалистические правила игры – которые выполнялись бы.

Сейчас в Думе рассматривается закон о введении режима террористической угрозы, предусматривающий ряд ограничений гражданских прав. Это значит, что наше правительство может перейти от бюрократического невнимания к исключениям к волюнтаристской попытке их подчинить. Ясно, что подобного рода переход означал бы повышение конфликтности и относительное ослабление легитимности власти. Этот переход был бы подобен текущей мировой политике США. Мы видели у Беньямина, что реально абстрактный либерализм и чрезвычайный фашизм суть две стороны одной медали.

Но значит ли это, что мы должны вообще отказаться от юридического разума, от закона, и от введения исключительных положений в конституцию? Вряд ли. Создание действительно чрезвычайного положения есть в том числе и творческое усилие по строительству нового, необычного строя. Это новое право, конечно не может и не должно с точностью прописывать поведение в исключительных ситуациях, не должно отдавать всю ответственность за них исключительной фигуре, воплощая в ней исключительность. Но конституция необходимо должна отсылать к внеправовому. В ней должны, во-первых, содержаться положения, вытекающие из событийного, революционного происхождения конституции (ведь последняя не должна быть полностью абстрактной, в ней должна быть историческая привязка). Эти положения носят наиболее творческий, наболее игровой характер. Учредительные, революционные практики всегда миметичны. В зоне остатка и избытка человек всегда исключительно открыт для воздействия внешнего. Кроме того, беззаконно действующим революционерам необходимо делать вид, что только создаваемый ими новый строй уже существует и в то же время притворяться, что вся вековая машина угнетения разом растворилась в воздухе. То есть для революции конститутивна сама темпоральная структура мимесиса и мимикрии. Отсюда ее связь с модой. Вообще, чем в более творческом, игровом стиле создана конституция, тем лучше она отсылает к тому, что выходит за ее пределы.

Во-вторых, в конституции должно, как в Средние Века, быть прописано право на сопротивление – не право защищать эту же самую конституцию, как сейчас в Германии, а право сопротивления вообще вплоть до частной войны. Сопротивление регламентируется не по его ходу (что было бы абсурдным), а post factum, предусматривая возможность международного судебного процесса между сопротивляющимся и правительством, по окончании конфликта (если стороны остались существовать). Наконец, в-третьих, конституция должна предусматривать, в случае серьезного политического, экономического и военного кризиса, помимо возможного усиления исполнительной власти, созыв широкого всенародного совещания, с рекомендуемым изменением конституции в его результате.

Итак, исключительные положения конституции не обязательно захватывают, как этого боится Агамбен, пустоту аномии. Напротив, это пограничные положения, которые как бы придают протяженность и объем границе закона, во всей ее двусмысленности, принадлежа одновременно факту и праву, норме и единичному. Закон имеет и дает смысл, если он рассеянно, сквозь пальцы, смотрит на то, что внезаконно. Там, на своих границах, закон чрезвычаен и нормален одновременно. И эти границы обитаемы.


[1] Русский перевод С. Ромашко в НЛО N 46, сс. 81-90. Перевод изменен. В нем по какой-то причине не стоят кавычки при первом употреблении слова Ausnahmezustand – что радикально меняет смысл тезиса.