А. Пензин:

В этом разговоре, в самом деле важно отстраниться от идеологических языков секса и сентиментальности. Эта последняя, сентиментальность, кажущаяся менее подозрительной, – безусловно, реакция на утверждение секса в качестве властного аппарата и товара культуриндустрии. И в варианте компенсаторного массового romance, и в форме слегка циничного антипсихологизма интеллектуалов.

В известном анализе Барта, анализе любви как архива дискурсивных фигур, есть этот род рафинированного сентиментализма, меланхоличное коллекционирование фигур. Реальность любви, которую можно было бы описать как событие или практику, имеющую, в том числе, и политические следствия, выносится за семиологические скобки. “Там” ничего нет – гулкая пустота невозможностей желания, или алиби сексуального акта, который не является ни необходимым, ни достаточным.

Размышления о “даре” (какую бы роль, не играло это понятие в других теоретических контекстах) также кажутся прекраснодушной сентиментальной идеологией…

Мне хотелось бы найти такую констелляцию, в которой любовь была связана с практикой и историей. В этой связи я хочу обратиться к известной в поп-искусстве драматической композиции – “любовь на фоне исторических событий” (образцовая в своей комичной чрезмерности модель – фильм “Титаник”). Необходимо – в духе позднемаркстсткого анализа массовой культуры – вскрыть репрессированное утопическое содержание этого материала.

Обычно считается, что это примитивный постановочный ход, который низводит Историю до эффектного костюмированного задника сентиментальной истории. Катастрофическое, переломное событие сталкивает героев, позволяет завязаться интриге; как правило, оно позволяет ввести в игру архаическое измерение утраты и самопожертвования. Комическая переоценка любовных переживаний героев на фоне рушащихся башен, кипящей лавы, тонущих кораблей, гула сражений, криков революционных толп не есть лишь способ идеологической натурализации исторического или либидонально заряженная аранжировка фантазма. Все дело не только в формальной драматической эффективности, а в том, что каждая любовь – вещь приватная, чуть ли не “мелкобуржуазная” – упорно ищет этого размыкания в Истории.

Не банальный “резонанс”, а неразличимость исторического события, любовного домогательства и высказывания: финальные мизансцены выяснения отношений Беньямина и Аси Лацис случились во взорванной революцией Москве, когда “все фактическое уже стало теорией”… или когда приближающийся разрыв делал отношения ирреальными?

Если субъект невротизирован нехваткой любви, то даже самая полная и счастливая любовь отмечена нехваткой истории. Отсюда род “подвига”, или “безумства”, которое совершается in passion, в этом странном “измененном состоянии сознания”, и, порой, становится историческим событием, или, по меньшей мере, радикально меняет биографическую историю субъекта. И это не побочное иррациональное безумство – а раскрытие ключевого момента, устремленность love story к Истории. LoveHistory.

И движение дальше. Любовная диада как модель бесклассового общества (в “реальной жизни” она действительно способна ломать межклассовые перегородки). Практика любви имеет свою рациональную, предельно реалистичную телеологию – изменить мир, универсализировать тот свободный эйфорический порядок вещей, который в ней раскрывается.

Итак, в любви, несомненно, есть революционный, политический импульс. Хотя консервативные, реакционные структуры способны его перехватить, свести к конформной душеспасительной сентиментальности, – как правило, религиозного порядка. Или к либеральной гигантомании секса – групповой оргии, которая претендует на статус исторического события, как в романах Мишеля Уэльбека. Даже явно политизированное пацифистское no warmake love, пожалуй, остается в рамках апеллирующей к “здравому смыслу” концепции либерального выбора (более предпочтительного приватного “досуга”).

Просвещенный цинизм также есть способ контролировать эту взрывоопасную полоску ничейной земли между овеществленным сексом (мертвая любовь, подобная отчужденному труду) и бессильной сентиментальностью (любовь, которую пытаются воскресить в барокамере массового квазирелигиозного образа), между властью и реакцией.

Тысячи любовных пар, штурмующих Зимний – такую революцию предатьбыло бы невозможно.

 

В.Софронов-Антомони:

 

Во всем этом изысканном тексте слишком много прекраснодушного. Это не хочется порицать, но это хочется радикализировать.

С точки зрения марксистского классового подхода, суть нашей эпохи – борьба трудящихся с классом эксплуататоров, с мировым капиталом. Борьба эта должна привести в низвержению капитализма и к победе нового типа социальности – к победе коммунизма. Следовательно, главный вопрос нужно поставить так: какое место занимает или может занять любовь в этой борьбе?

Здесь нужно избежать двух крайностей. Первая – хиппистское “революция через любовь”. Будем любить друг друга и призывать к любви других и рано или поздно мир изменится до неузнаваемости.

Другая крайность – “революционный ригоризм”: “как вы сегодня смеете говорить о всяких красивых соплях вроде любви, когда кровавый капитал сосет кровь…” и т.д.

Как же можно описать то, что находится посередине этих крайностей?

Во-первых, никогда не нужно забывать, что борцов за коммунизм всегда вдохновляла не столько ненависть к прошлому, сколько любовь к будущему. Хотя в разные исторические периоды этот баланс менялся порой на противоположный и хотя каждый отдельный коммунар мог руководствоваться и ненавистью, но в общем и целом мы должны нененавидеть, а понимать и изменять и со смехом расставаться со свинцовыми мерзостями капитализма.

Во-вторых, наша уверенность в победе покоится не на мечтах и моральной убежденности (хотя и в них тоже имеет истоки), а на научном анализе и строгом расчете, подтвержденном уже столетиями борьбы.Капитализм беременен коммунизмом, в собственной логике капитализма заложены зерна его гибели. Собственные экономические законы капитализма обостряют имманентные ему противоречия, которые рано или поздно станут непримиримыми. Капитализм собственной плотью и кровью питает целый огромный социальный класс, который однажды сметет царство чистогана.

То есть, коммунизм уже присутствует в мире. Пока как зародыш и проект, как смутная мечта многих и строгое знание наиболее проницательных. (Когда энергия и сила многих вступит в союз с остротой и убежденностью наиболее твердых – вступит в союз в форме массовых и демократически организованных организаций трудящихся с четкой политической программой – тогда мы победим.)

Коммунизм уже здесь – ученый видит его в железной логике своих выкладок, подтверждаемой происходящим за стенами его кабинета. Политический активист видит в никогда не исчезающей воле трудящихся к самоорганизации и к борьбе за свое освобождение. Да, иногда эта воля практически сходит на нет, но никогда не исчезает полностью и всегда стремится к возрастанию – так понимаем Историю мы, марксисты.

И каждый – буквально каждый – из нас может увидеть коммунизм здесь и сейчас, в непосредственной близости к себе. Для этого достаточно влюбиться.

Я не буду описывать, что чувствуют влюбленные, не мое это сейчас дело. Главное вот что: разве кто-нибудь будет спорить, что влюбившись, мы хотя бы на время оказываемся в каком-то совсем другом мире. Мире без вражды, без диктата. Мире, основанном на трепетной и искренней заботе о другом, на равноправном сотрудничестве, на уважении к личности другого, мире основанном на добре, свободе, красоте. Конечно, все эти слова звучат дико наивно и сентиментально. Но, повторюсь, разве любой, кто был влюблен хотя бы полчаса в жизни, не согласиться, что эти слова описывают состояние любви?

Да, любовь – “странная штука” и зачастую эти возвышенные чувства к другому быстро сменяются отношением, где возвышенного уже немного. Да, этот идеализированный образ любовного чувства не может не быть затронут и запятнан мерзостями окружающего нас социального строя. Да, мне могут возразить, что “любовь” вообще выдумали романтики в начале 19 века или, в крайнем случае, трубадуры в позднем Средневековье. Об этом можно и нужно говорить дальше.

Но никто не может опровергнуть того факта, что сегодняздесь исейчаскаждый из нас может оказаться на полчаса – на час, на день, на годы – в коммунизме. И никто и никогда не убедит меня, что этот “коммунизм на двоих” обречен остаться только редкими вспышками любовного пламени в вечной капиталистической ночи. Отношения, соединяющие справедливость с желанием отдать лучшее другому, а свободу с желанием услышать и понять ближнего могут и должны быть распространены на общество в целом.

Потому что как ни крути, а в нашем мире есть прогресс не только технический, но и духовный. Человечество движется вперед и ничто его не остановит в этом движении. Что-то гудит, стучит, ворочается у нас под ногами, что-то пробивается из глубины на свет, что-то настолько огромное, что дыхание этого кого-то расположено в области инфрачастот – подобно еще глухому реву приближающейся массы воды из прорванной плотины; или подобно первым, еще слабым, толчкам землетрясения. Те, кто способны чувствовать эти инфратолчки громадного, те поднимают головы и открывают глаза. Что стучится к нам? Для меня это Любовь и Коммунизм (вещи, глубоко и тесно связанные, по моему твердому убеждению). Для меня – это гул Истории в ее тектонических прорывах к Коммунизму: “Ведь чуть ли не за каждой неразрешимой проблемой сокрыт как путь ее разрешения – путь к истории” (Г. Лукач. История и классовое сознание.)

Но не надо падать в сопли и с этой стороны. Историю творит не сама по себе любовь, даже самая сильная, а борющийся класс. И уверенность в победе не означает расслабленности – наоборот. По пути к будущему обществу нам предстоит тяжелая работа и трагические испытания. Но любовь будет для нас не только будущим обещанием, но и каждодневной опорой.

О.Тимофеева:

 

 

Естественный и банальный ход вещей, связанный с нашей повседневностью, социальностью и т.п., исключает любовь как девиантную форму, более того – как фатальную и грубую ошибку, могущую обернуться катастрофическими последствиями.

Если существует какая-то связь между любовью и капитализмом, то последний и есть та современная система нормализации и исключения, благодаря которой любовь изгоняется на периферию миров, самый совершенный из которых – мир без любви. И секс, и сентиментальность, и эстетика “приключения” как малой истории (love story) служат исключающими и/или нормализующими любовь средствами.

Ошибочным и преступным, недопустимым и в высшей степени опасным в любви является то, что она не терпит отождествления времени и денег. Попросту, время любви не измеряется деньгами. Отсюда испытываемая любящими иллюзия, что мы попали в ситуацию безвременья или вечного возвращения – того же самого слова, лица, того же самого мгновения. Это мгновение представляет собой крушение и разрыв благообразного и умного повествования некой истории, в которой мы якобы принимали деятельное участие, однако делали это самым конформистским образом: лгали себе и другим, работали за паршивыйинтерес.

Застигнутые врасплох неожиданной любовью, мы понимаем, какое малое значение все это имеет теперь, когда условность твоего или моего индивидуального существования уничтожается простым присутствием другого. Чтобы любви осуществиться, нормальный и единственный ход вещей должен потерпеть поражение. Ибо сам он и есть попытка уйти от этого мгновения.

Вся жизнь Эдипа была усилием, направленным на то, чтобы только избежать воли богов с тех пор, как он узнал о ней от оракула. И вот, она осуществляется, эта воля – но неестественным образом, вопреки всему, необходимость осуществляется как что-то совершенно невозможное, как то, чего ни в коем случае не должно было произойти. Нейтрализация этого события, запрет на его повторение или вечное возвращение обретает форму назидательного рассказа, love story – о том, чего в реальной истории не может иметь места быть.

Отождествляя время и деньги, капитализм оказывается гораздо более совершенным механизмом, чем кажется – внутри себя он просто не оставляет для любви никакого шанса. Ее единственный шанс, или случай – сбой в работе этого механизма.

На уровне реальной Истории неизбежность коммунизма – любви и свободы – сродни “воле богов” греческой трагедии. Он неизбежен, конечно, – но только вопреки логике как бы естественного исторического развития, в основе которого лежит слепое усилие избежать.