Давид Рифф. Готовясь к нашей беседе, я наткнулся на электронную ссылку к вашему тексту “Оправдание искусства, или Конец интеллигенции”, написанному для журнала “Флэш Арт” в 1998 г. Однако я был разочарован, но и заинтригован, когда обнаружил, что эта ссылка не работает: я нашел лишь эфемерные дигитальные артефакты. Тогда я подумал, что эта мертвая ссылка послужит удобной отправной точкой для разговора об интеллектуальном труде. Насколько далеко, по-вашему, зашел кризис русской интеллигенции в девяностые годы, в смысле соглашательства с эфемерным производством “концептов” и “проектов”, которые очень быстро утрачивают всякий смысл? И не означает ли, что ссылка мертва, того, что ваши взгляды за пять лет утратили актуальность?

Виктор Мизиано. Насколько я помню, текст, о котором вы говорите, вызвал энтузиазм у Марата Гельмана, а Гельман – знаковая фигура. Не знаю, читал ли он на самом деле текст или нет, но ему сразу понравился термин “пост-интеллектуал”. Он хотел перевести текст на русский и вывесить у себя на сайте, отсюда, наверное, и электронная ссылка. Но его интерес пропал так же быстро, как появился, потому-то ссылка и умерла так скоро, что подводит меня к вашему вопросу.

Тогда я считал, что российский “мыслящий класс” отошел от идеи “интеллигенции”, не отождествив себя при этом с понятием “интеллектуал”. К началу девяностых диссидентско-интеллигентская концепция интеллектуального труда уже стала предметом журналистской критики, и фигура “интеллектуала”, которая казалась слишком пафосной, открывала путь к неолиберальной деятельности. Интеллектуалы ушли в масс-медиа, более оперативные и в то же время более социально эффективные. Это придало “интеллектуальному труду” новую темпоральность: работать надо было быстро, а следовательно и более поверхностно, что требует известной гибкости. Обусловленная восторженно метафизическим взглядом на деньги и этикой “отстаивания права на ценность нашего интеллектуального труда”, эта новая форма “пост-интеллектуального” труда требовала определенного анти-фундаментализма и гутаперчивости, умения приспособиться к новым задачам, качеств, наиболее ярко воплощенных в политтехнологе. Эти в высшей степени одаренные люди хотят продать свои интеллектуальные услуги политическим группам или лидерам, чьи взгляды резко отличаются от их собственных. Сегодня российские политтехнологи стали по сути одним из главных товаров российского интеллектуального экспорта, хотя у них очень мало общего с качеством продуктов, производимых классическим европейским интеллектуалом; продукция последнего действительно что-то значит, поскольку глубоко укоренена в этике убеждения. И это то, чего российские “пост-интеллектуалы” так и не достигли. Даже если неолибералы устраивали рок-концерты или рекламу на ТВ; “пост-интеллектуальная” продукция не учредила (ни?) одной важной институции. Более того, что меня настораживает, так это что все деконструкции интеллигентского кодекса были откровенно мотивированы политической ситуацией и превратились в язык власти. Тем не менее, можно сказать, что этот процесс деконструкций был продуктивным…

Чтобы перевернуть ваш вопрос, я бы хотел поговорить о формах оппозиции этой “пост-интеллектуальной” деятельности девяностых, которые входили в мой личный опыт в таких проектах, как “Гамбургский Проект” или “Лаборатория визуальной антропологии” Валерия Подороги. Здесь темпоральность интеллектуальной работы находится в разительном контрасте со спешкой “пост-интеллектуальной” деятельности: долгие, растянутые дискуссии, живая речь, которая даже не артикулировалась в письменности, сознательный отказ от социальной эффективности. Их результатом была своего рода аутичность, герметичность, пост-идеологическое пост-сектанство, отстаивающее свое индивидуальное Я, и одновременно глубокая обращенность к другому, к собеседнику…

Д.Р. У меня такое впечатление, что на Западе, по крайней мере во второй половине девяностых, была иллюзия, что “пост-интеллектуальная” мобильность и одержимость автономией могут соединиться, образовав новые, гибкие формы интеллектуального труда, в смысле концепции лингво-информационого, постфордистского производства в духе Грамши и Вирно. Многим дизайнерам, программистам, создателям концепций, формирующим пролетариат мыльного пузыря интеллектуальной индустрии, казалось, что слияние мобильности и автономии возможно. Но сегодня этот пузырь лопнул. Многие вдруг “вспомнили”, что на самом деле труд и работа – это нечто негативное, если они отчуждаются и эксплуатируются. Тут-то, как “интеллектуальный рабочий”, ты и начинаешь задавать фундаментальные вопросы, стремясь прочь от опасного пост-интеллектуализма. Ты не только спрашиваешь себя, как разорвать с неолиберальным компромиссом, ты также спрашиваешь себя, как его предпосылки – “пост-интеллектуальная” мобильность и одержимость автономией – использовать лучшим образом… Ясно, что ситуация в России сильно отличается, у нее свои “мыльные пузыри”, сначала крах “старой” интеллигенции, потом кризис и конец “неолиберальной деятельности”. Но я согласен: можно смотреть на эти лопнувшие пузыри как на продуктивный опыт, несмотря на их катастрофические последствия…

В.М. Опыт 90-х был очень разным и ставил разных людей перед совершенно разными проблемами. Это был уникальный опыт, исторически неизбежный. Отчасти это тоже было продуктивным и оказало отрезвляющее воздействие на советскую интеллигенцию, которая была глубоко антидемократичной. В конце концов, нельзя осуждать известного фотографа за то, что он публикуется в “Воге”, или писателя, ставшего ведущим колонки во влиятельной газете, даже если ты являешься критиком метафизики денег, мобильности и идеологической открытости. И тем не менее факт остается фактом, в целом этот процесс разрушил многие интеллектуальные институции. Сегодня – особенно после выборов – рушатся мифы пост-интеллигенции 90-х годов, и это заставляет людей переосмыслить свою позицию в отношении гражданского общества. Тупой антикоммунизм и апология рынка сами оказались тупиком, поэтому неизбежен возврат к проекту создания институтов гражданского общества, “экспертных” сообществ, пространств для рефлексии и негативной критики. Это неизбежно будет означать новую институциализацию мыслящего класса, который обретет свою автономию, развив профессиональную этику, каковая выставит некий барьер между интеллектуалом и заказчиком…

Д.Р. Можно спорить, как это будет происходить. Произойдет ли это, как говорите, неизбежно? Или нынешняя ситуация взывает к активной позиции в переопределении интеллектуального труда, требует как негативной критики, так и позитивной вовлеченности?

В.М. Конечно, существуют различные подходы, как академический, так и со стороны активизма… Если выйти за рамки российского контекста, интересно посмотреть, что происходит сейчас в Западной Европе, либеральные идеалы дисциплинарной автономии оказались в известном смысле опустошены. Последние годы не породили ни одной серьезной интеллектуальной фигуры, что не удивительно, если знать констелляцию 90-х. Однако, пока тянется эта пауза, становится ясно, что есть огромная потребность и ностальгия по интеллектуалу. Будет очень интересно увидеть, какие возникнут позиции и формы с появлением нового поколения интеллектуалов.

Д.Р. Возможно, это поколение возникнет из тех, кто побывал имидж-мэйкером, политтехнологом,поработал в медиа…

В.К. Возможно, вы правы. Можно надеяться на встречу разочарованных политтехнологов и медиакратов с растущим общественным запросом на фигуру интеллектуала. Именно такая встреча подымет и обострит новую интеллектуальные споры.