… приятнее и полезнее «опыт революции» проделывать, чем о нем писать.

В.И.Ленин («Государство и революция»)

 

Сюжет нынешних дебатов о природе «оранжевой революции» на Украине явно или неявно задается понятийным различием между революцией и имитационной конструкцией. Из него следует вся дальнейшая идеологическая комбинаторика позиций. В интересующем нас структурном развороте пока не важно, какой содержательный характер носила, если она была, эта революция. Главный вопрос состоит в том, можно ли зафиксировать ее, сказать, что она имела место. Если да, то произошедшее нельзя полностью редуцировать к медийно-пропагандистским контекстам и манипуляциям, следуя современному философскому понятию автономного и не предрешенного по своему значению события. Этот спор может быть рассмотрен диалектически, и этот подход не кажется здесь теоретическим «ретро», позволяя актуализировать линию размышления о революции, начатую еще в 19 веке.

1.Тезис. Первая, естественная, установка, — поверить революционной феноменологии, этому «измененному состоянию» общества, логике чрезвычайности, когда люди на улицах улыбаются, не спят, нерегулярно питаются, заговаривают с незнакомыми людьми и в порядке массового яркогоперформанса забираются на памятники — мы видели это в Киеве, — как делал, например, московский художник Осмоловский в свой радикальный период.

2.Антитезис. Даже самых неискушенных политических наблюдателей в России десятилетие работы имиджмейкеров приучило к недоверию по отношению ко всему этому эйфорическому спектаклю. Образованная среда поневоле стала политическим театралом, строгим коллективным Станиславским, с его знаменитым «не верю!». Эта позиция-антитезис, уже на следующем уровне, поддерживается версией о спланированной некими тайными субъектами цепи «бархатных революций», озвучиваемой многими контролируемыми государством российскими СМИ.

Этот спор можно поддерживать очень долго, в дурной бесконечности двух догматизмов. Первая позиция, понимающая революцию как романтическую стихию искренности и непосредственности, предстает все же наивной, тогда как вторая вызывает уныние своей банальностью и нечувствительностью к историческому моменту. Но не лучше ли признать исходную понятийную альтернативу революции и конструкции попросту — и фундаментально — ложной?

Стоит разобраться, хотя бы предварительно, с одной характерной чертой революции: во всех своих исторических проявлениях она сопряжена с представлением о подкупе, «PR-технологии», действии «иностранных агентов», т.е. с представлением о той самой «конструкции», которую рассматривают как ее концептуального оппонента, на чем и строится весь спор. Можно допустить, что революция как таковая исходно не носит непосредственного характера. Подобное допущение блокирует как политическую наивность, так и косную искушенность скептиков.

Здесь пора вспомнить о Марксе. Его исследование революции 1848 года «18 брюмера Луи Бонапарта» многое проясняет в этом вопросе. Приведу известную цитату: «И как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, что переделывают себя и окружающее и создают нечто еще небывалое, как раз в такие эпохи революционных кризисов они боязливо прибегают к заклинаниям, вызывая к себе на помощь духов прошлого, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюмы,чтобы в этом освященном древностью наряде, на этом заимствованном языке разыграть новую сцену всемирной истории. Так, Лютер переодевался апостолом Павлом, революция 1789 — 1814 гг. драпировалась поочередно то в костюм Римской республики, то в костюм Римской империи, а революция 1848 г. не нашла ничего лучшего, как пародировать то 1789 год, то революционные традиции 1793 — 1795 годов». Такое обращение к символическим ресурсам прошлого, как пишет далее Маркс, служит «для того, чтобы найти снова дух революции, а не для того, чтобы заставить снова бродить ее призрак».

Этот фрагмент привлек большое внимание в 20 веке, когда странный костюмированный и театральный аспект революций стал проявляться все заметнее. Вальтер Беньямин сравнивал революцию с молниеносным прыжком тигра, — прыжком, который разрывает линейное движение истории, разом возвращая голоса угнетенных всех прошлых эпох. Но нас интересует более широкий разворот анализа. Маркс говорит, что революции рядятся в одежды прошлых эпох, и нам более важна сама эта идея переодевания и вынужденной театральности, чем эта скрытая и, подчас, спорная обращенность революций в прошлое. (Апеллируя к этим рассуждениям Маркса, Беньямин фактически игнорировал дальнейший текст, где Маркс говорит о том, что пролетарская революция не будет страдать этой реактивной обращенностью к прошлому, при этом не снимая более общих замечаний о «заимствованном языке».)

Мы получили, таким образом, весьма тонкое наблюдение, что в саму «сущность» революции входит идея постановки, элемент переодевания. Не имея собственного ресурса легитимности, стоя перед открывшейся бездной нового мира, революция прибегает к магическим ритуалам, заклинаниям, переодеваниям, перформансам, творя свой универсум ценностей и символов. Источники ее авторитетности, подлинности, признания — где-то вовне, она лишь призывает их своими неистовыми заклинаниями (недаром одного из лидеров «оранжевых» на Украине, Юлию Тимошенко, недоброжелатели прозвали «Панночкой», намекая на ведьму из повести Гоголя «Вий»). Причем, здесь уже можно дополнить, исходя из современного опыта, что это не обязательно ресурс иных исторических эпох, но и иных пространств — культур, стран, других политических территорий.

Стало быть, поскольку в самой революции всегда есть элементы вынужденного заимствования и театральности, одной из возможностей всегда будет приписывание этому разнородному комплексу некоторого закулисного политического субъекта-постановщика — внутреннего или, еще лучше, внешнего и неопределенно-далекого («Америка»). Учитывая, далее, проникновение рыночной логики в самые потаенные уголки современного мышления, революция не обходится без представления, что она, как имеющее ценность историческое событие, продается, как и любой товар. Примеры более чем очевидны — позднейшие низовые версии связывают организацию Великой Октябрьской революции с деньгами немецкого Генштаба, а вся эпоха Перестройки сопровождалась конспирологией деструктивного влияния ЦРУ на ход событий. В 90-е годы «продвинутые» либералы-постмодернисты заявляли, что Октябрьской революции просто «не было», что это лишь позднейшая сфабрикованная постановка «захвативших власть большевиков», и немалую роль в этом сыграл, скажем, фильм «Октябрь», где изображается массовый патетический штурм Зимнего. В каком-то смысле, террористическая атака 11 сентября также укладывается в эту революционную модель «автономного необеспеченного события» — стоит посмотреть на ту мглу, которая до сих пор окутывают эту дату.

Эта конститутивная черта, похоже, объясняет то, что любой радикальный сдвиг в обществе окутан туманом скептических домыслов, которые переводят эту символическую необеспеченность революций, этот зияющий необъяснимый пробел, их обступающий, в более доступный для массовой аудитории язык денег, подкупа и «политических технологий». Если, как писал Маркс, революция пользуется гетерогенным и экзотическим «заимствованным языком», пытаясь переложить на него собственную феноменологию, то доминирующая идеология пытается перевести его на свой собственный нормализующий язык, постоянно совершая обратную — т.е. буквально контрреволюционную — операцию.

Значит, нет никакой бинарности «революции» и «конструкции» — в самом понятии и в практике революции она, эта двусмысленность и опосредованность, и содержится. При соответствующей обработке современными спектакулярными масс-медиа она усиливается настолько, что революция кажется чистой имитацией. Итак, позиции, которые мы вначале обозначили как «наивность» и «искушенная банальность» — это всего лишь разделенные и поэтому ложные моменты диалектики Революции.

В свое время Л.Д.Троцкий в работе «Революция в опасности!» высказался по поводу очередной волны стачек и демонстраций, которые вспыхнули в Петрограде в июле 1917 года, в промежутке между революциями. Пресса увидела в этих событиях происки иностранных агентов влияния и решительно потребовала специального расследования. В ответ на это Троцкий написал: «Но и сейчас уже можно сказать с уверенностью: результаты такого расследования могут бросить яркий свет на работу черносотенных банд и на подпольную роль золота, немецкого, английского или истинно-русского, либо, наконец, того, другого и третьего вместе; но политического смысла событий никакое судебное расследование изменить не может. Рабочие и солдатские массы Петрограда не были и не могли быть подкуплены».

Точно также и мы могли бы сказать: в революции есть элемент сконструированного перформанса, и ее заклинания в поисках идеального образца могут получить действительный отклик, привлечь новых субъектов, но ее политического значения это не меняет. И не является ли пресловутая «бархатная революция» фантазией самой революции, революции до революции, в ее гетерогенном и экстенсивном существовании, затягивающем в свою стремительную воронку фрагменты разных языков и практик, и обретающем благодаря этому осязаемое представление о некой, — пусть даже двусмысленной и подозрительной, — исторической цепи, к которой она может подключиться, заимствуя у этой признанной модели свою шаткую легитимацию и онтологический вес?

Так или иначе, ясно одно: видеть повсюду лишь политический театр, отмахиваться от события, конформистски защищаясь от его вызовов, сейчас является контрпродуктивным. Это значит — полностью подчиниться власти спектакля и разделить активно навязываемый нам цинизм и скепсис, блокирующий любое политическое действие, отнимающий у нас способность увидеть шанс подлинного и радикального преобразования. Речь, конечно, не идет о слепом некритическом доверии к медиа как альтернативе. Но нужно, наконец, нейтрализовать медийную текстуру и риторику событий, и искать в них революцию — на новом диалектическом витке.