1.Историко-идеологическая критика
1.1.Характерно, что в левом идеологическом поле слово “автономия” активно присутствует где-то с 70-х гг. прошлого века. Автономизм как признание суверенной революционной силы рабочих, не нуждающихся в услугах бюрократизированной партии, или, с другого края, тактика обнаружения и обустройства свободных пространств – сеть, альтернативные медиа, сквоттерство и так далее.Начиная с того же времени, на разных уровнях и площадках ведутся разговоры о том, что некоторые группы троцкистов тогда именовали “энтризмом” (от фр. entrer – входить). То есть, о противоположной стратегии – или “субверсии”, “субверсивности”, как любят говорить академические интеллектуалы, о логике конспиративного внедрения в систему, о критическом использовании ее локальных недостатков и слабостей, которые следовало только расширять.
1.2.Кризис проекта Большой Революции после событий мая 68 г. ввел своего рода мораторий на грезы о “радикально другом” – ganz andere – обществе. Из-за отсутствия видимой перспективы проблемой становится сама граница системного-антисистемного – сам вопрос об актуальной практике свелся к поистине невротической проблеме входить/не входить, участвовать/не участвовать, вступать/не вступать. Внедряться – незаметно, подобно термиту, расшатывать или либрализировать систему, или же – ускользать, эскейпировать, создавать невидимые для “агентов матрицы” точки, открывать в себе мощь собственной суверенности, не нуждающейся в чьих-либо патерналистских услугах.
1.3.Итак, концепт автономии (не-входить) оказывается противопоставленным не абстрактной несвободе идиотов, интегрированных в буржуазный порядок, не некой абстрактной определенности – того же искусства, скажем – его интитуциональным капиталистическим контекстом, а лишь другой критической стратегии того времени. Вряд ли тут уместно останавливаться на сравнении эффективностей двух линий сопротивления. Вопрос состоит в том, находимся ли мы еще под властью этих исторически определенных кодов критического знания-практики, или же – прошло ведь уже 30 лет! – нуждаемся в новой перспективе.
2.Наш локальный опыт
2.1.В России 90-х годов и, как продолжение, в нашем “сейчас” в интеллектуальной и арт-среде мы видели любопытную игру двух описанных выше линий сопротивления или “превращенных” форм их задействования. Очень условно периодизируя, можно сказать, что начало 90-х проходили под знаком радостного приятия своей не-автономии. Никто более не хотел, как в годы советского андерграунда, создавать свою автономную зону в котельной или сторожке детского сада. Системность системы, ее границы вдруг стали проблемой, и поэтому позиции in/out было невозможно установить. Социальные пространства, прежде служившие точкой концентрации критических сил, были просто зачищены логикой первичной капитализации, элементарной нищетой, не дающей возможности существовать вообще и резко контрастирующей с профитами “успешных” мест (показательно, что эти же площадки бывшего “андерграунда” теперь становятся приютом для бездомных).
2.2.Затем, чуть позже, появилась стратегия поведения, которая пародийно напоминала западный “энтризм”. Часть интеллектуальной среды, тяготеющая к левому полюсу (в том смысле, в котором это тогда было возможно, когда сам местный “капитализм” был еще абстракцией, а общество было предельно дестратифицировано) культивировала образ “проходимца”. Проходимец-энтрист определялся как человек, который скользит между прослойками и группами, имеет случайные и нерегулярные источники существования, – внедряясь в систему, паразитируя на ее ресурсах, но постоянно подрывая образцы “правильной” интеграции. Наконец, после того как система made inRussia в конце девяностых стала приобретать определенные границы, достаточно широко – на общем фоне “стабилизации” и деполитизации масс – распространилась некая превращенная “автономистская” идеология, культивирование privacy, эскейпа и т.д. Причем этот порядок имеет скорее не правовые и нормативные рамки, как на Западе, а скорее эксклюзивный психологический характер, что и делает его симптоматичным.
2.3.На мой взгляд, принимаясь за обсуждение проекта подлинной, политически рефлексивной автономии, нельзя не учитывать весь этот контекст – не оказывается ли сейчас вынужденным сам этот вопрос? Можно было бы сказать, что в местном контексте пародийно реализованные “энтризм” и “автономизм” стали своего рода диалектическими моментами развития политического сознания интеллектуалов. “Автономия” в этом конкретно-историческом плане, от которого невозможно дистанцироваться, – необходимый, но переходный момент, после которого должна возникнуть другая позиция. Скажем, на фоне чудовищного образовательного разрыва между “интеллектуалами” и “массами” в постсоветской системе культивировать собственную автономию кажется просто недопустимым.
3.Искусство ради автономии других
3.1.В те баснословные уже времена, когда художники вроде Кулика и Бренера создавали ситуацию “скандала”, интерес к contemporary art со стороны масс-медиа был его чуть ли не единственной легитимацией, создавая шаткие условия для его общественного признания. Сейчас, когда зрелищный радикализм стал неактуальным в силу внутренней логики развития искусства и реакционным в смысле потакания аппетитам медиа, а шум вокруг него утих, у его оппонентов появляется повод для делегитимирующих высказываний. “Современное искусство – это обман и жульничество”, – что-то вроде этого можно было прочитать в консервативной прессе после недавнего разгрома выставки “Осторожно, религия!” (ее качество я не обсуждаю). Между тем, “мракобесы”, занимая позицию Другого, который проблематизирует твой собственный экзистенциальный статус, задают действительно важный вопрос: а что художники делают для других? Унаследовав от авангарда колоссальные степени свободы действия и высказывания, не замкнулись ли они в экспозиционном пространстве своей лелеемой “автономии”? И не является ли сегодняшнее полевение отдельных групп художников лишь аутическим переживанием того, что сократились их собственные возможности?
3.2. В своей внешней проекции, не задаваемой формалистическим языком эстетики, искусство имеет дело с воображаемыми социально-политическими значениями, которые не укладываются в репрессивную логику институционализации. Скажем, Касториадис развивал теорию “воображаемых институтов общества”: автономия, на волне ситуационизма и l’action direct 60-х (например, студенты, которые заходят в буржуазный ресторан, но обедают стоя…) понимается как проект автономизации самой социальности, десакрализации “вечных” институтов и свободное определение индивидами всех социальных установлений. Не должно ли искусство развивать такие модели? – Мне кажется, что это не просто калькирование логики авангарда. Это не логика пространственной смежности (авангард, который постоянно “трансгрессирует”), а, скорее, логика коэкстенсивности. Не автономизация как формалистическая изоляция и не old fashionedавангардистская экспансия – все те же старые стратегические векторы, входить/не входить, – а точечный поиск прото-автономных зон самой социальности, тех воображаемых значений, которые роятся над силовыми центрами отчуждающей интституциализации. (Люди, одетые в акваланги, в стерильном офисном пространстве, как бы подчеркивая этим его удушливость? Берлинский “дервиш” в пронизанном силовыми линиями паблик-секьюрити здании Рейхстага? И другие наугад взятые примеры из работ современных художников.)
3.3.Здесь также стоит вспомнить о старом гегелевско-марксистском понятии противоречия и конфликта в противовес миролюбивому кантианскому формализму автономии эстетического. Открытость противоречию, которое по диагонали взрывает рамки identity художника/сообщества/институтов, снимает невротическую проблему обнаружения собственных границ и ориентированию себя по отношению к линии сигнальных флажков системы. Только введя жало противоречия в поле собственной гомогенной эмансипации, постоянно сканируя нехватку свободы и воображаемого у других, излучая энергию огромного архива своих уже столетних автономистских сражений, искусство способно выйти из игры ритуализированных кодов сопротивления, унаследованных от прошлого века.