Родившийся в г. Лерике, Азербайджан, в 1959 году, Баби (Бабахан) Бадалов являет собой живое воплощение того темного и уязвимого подбрюшья космополитизма, которому при этом присуща спонтанная открытость и добродушие. В его мире люди не передвигаются из одной страны в другую с гламурной непринужденностью, небрежно раскрывая свои паспорта и беспрепятственно пересекая границы, не перескакивают с легкостью с одного языка на другой, демонстрируя безукоризненное произношение и благородство манер. Наоборот, будучи беженцем, изгнанником, рабочим-мигрантом или странствующим художником, ты вынужден осуществлять массу усилий при подобных перемещениях, используя смесь наполовину выученных новых идиом с полузабытыми наречиями тех стран, где побывал, добавляя к этому воспоминания о родном языке, которому не суждено было повзрослеть. Потому что в нежном возрасте ты покинул свою деревню в горах, уехав в столицы, где сложно встретить земляка, тем более такого, с кем тебе было бы о чем поговорить. В столице провинции, ты учишь официальный язык искусственно созданной нации наряду с (не)официальным языком антиимпериалистической империи. И ни тот, ни другой язык не станет твоим, оба будут вызывать подозрение (о тебе самом и о них самих). Безусловно, в этом было насилие, но ты обратил это насилие против него самого, так и не выучив до конца ни один из этих кодов достаточно хорошо, чтобы выдавать себя за местного. В слове «местный», кроме всего прочего, отчетливо звучит наивность – такая самоидентификация мрачно и самодовольно навязывается как и извне, так и изнутри.

Если ты – художник (неважно, жизни или кисти), слишком частое подчинение такому «установлению личности» ведет к скатыванию в китч и клише. Конечно, ты подчиняешься – ты не можешь не подчиняться: в конце концов ты художник, а не боец – но раз поддавшись, ты всегда заходишь слишком далеко, впуская ложь в бесконечную цепочку самоидентификации, выражающейся в конце концов в человеческой речи, которая, как говорит нам Лакан и другие, является бесчувственной машиной, поддерживающей и сверхдетерминирующей наши явно нелепые стремления к самоидентичности. Тебе не так уж необходим Лакан для осознания этого утверждения, поскольку ты каждый день сталкиваешься с его внешними эффектами – маскируюшимися под реальных людей в реальной жизни, которые могут выглядеть жестокими или бесчувственными или даже добрыми, но редко являются чем-то большим, чем машинами речи. В своих стихотворениях, ты разбираешь на части эти машины, громоздя из остатков кучи слов и строк и собирая их затем вопреки здравому смыслу, хорошему вкусу и законам искусства. Ты делаешь вещи и похуже. Ты делаешь все слова неправильными: произносишь их с неверным акцентом; путаешь времена, окончания и стилистические регистры. Ты незаконно используешь латинский алфавит для написания русских слов, и большинство твоих русских текстов содержат слишком много английских слов. Когда ты декламируешь свои стихи, вслух и громко, в полных табачного дыма комнатах, переполненных квази-националистами-алкоголиками или создаешь их при помощи клея и ножниц в своих коллажах, становится трудно избавиться от ощущения, что какой-то сломавшийся робот с острова отвергнутых игрушек прибыл к нам рассказать о том, о чем мы не хотим слышать – что все наши проекты по строительству империй и наций рухнули.

Твое искусство политическое, персональное и политически (не) корректное. Это то, что Адорно именовал автономией искусства, но если бы он встретил тебя, он вероятно в ужасе бросился бы прочь, как он сделал, когда полные благих намерений немецкие студенты пригласили его присоединиться к ним на баррикадах.

Ты просишь нас присоединиться к тебе на баррикадах, но на что похожа подобная солидарность оттуда? Вот на что. В течении многих лет, ты жил в ужасных условиях в величественном сквоте в центре Петербурга. Снаружи, в сквере, стоял и стоит памятник величайшему из всех афро-американских поэтов, Александру Пушкину. Твои собратья по оружию оказались художниками вне закона и моральных норм, и их амбициозная неамбициозность в финале привела к тому, что их маленький остров был захвачен новой властью, для которой искусство оказалось просто прикрытием махинаций с финансами и недвижимостью. Так что когда этот эксперимент по прямой демократии провалился, ты по просьбе твоей семьи вернулся «на родину», в Азербайджан, и стал жить правильной, супружеской жизнью. Мне почти невозможно это представить: для меня ты самый гейский гей на планете, во всех смыслах этого слова. Когда ситуация стала невыносима, ты использовал оставшуюся половину двукратной визы и улетел в Англию, в эту зеленую и прекрасную страну, которая могла бы быть более скучным местом и не обрести свою историю без искателей приключений вроде тебя.

Но ты спланировал свое приключение неправильно, так же неправильно, как ты пишешь свои стихи. Ты попросил убежище сразу по прибытии, но в ново-лейбористкой Англии – в разгар войны с террором, которая открыла непрерывную линию фронта в середине страны – ты предстал одновременно потенциальным противником и неясным объектом бюрократического желания. В первом центре для попросивших убежище (тюрьме), куда тебя поместили, вспыхнуло восстание – с низко летящими вертолетами, паникой в прессе и вооруженной полицией. Когда ты позднее рассказывал эту историю, она звучала смешно, хотя, конечно, ничего смешного в ней не было. После большого тура по Британии с небольшими остановками в нескольких подобных же оазисах, тобой наконец занялись официально и ты был направлен в Кардифф, где тебе дали маленькое пособие и комнату в социальном доме. Все выглядело вполне цивильно, за исключением еженедельных проверок английских пограничников, более или менее постоянных угроз высылки, и изматывающей нищеты. Все это, однако, не угнетало тебя – более того, ты превратил все в искусство. В какое искусство? В куклы, сделанные из обрывков тряпок; собак, изготовленных из изношенных резиновых сапог; и «визуальных поэм», собранных из обрывков плакатов и печатных изданий, украшенных неровными завитками безумного лингвистического бреда, нашедшего убежище между страниц старого фотоальбома, найденного тобой в мусорном баке.

Это и есть Кардиффский альбом, он же дневник твоего путешествия по закоулкам иммиграционной политики Соединенного королевства. Ты – персидский посол (роль которого ты играл на вечере солидарности с Салманом Рушди в помещении бывшего персидского посольства в Петербурге в 1995 г.), но чудеса, описанные тобой во время твоих визитов в неведомые страны, ни на что так не похоже, как на конец истории, совершающей свою месть над последними романтиками. Твои посольские полномочия были признаны только группой разношерстых уэльских анархистов, сделавших тебя местной знаменитостью, несмотря на то, что знаменит ты был только в сознании людей, с которыми сталкивался во время своих странствий и на «альтернативных» азербайджанских новостных сайтах, страдающих от недостатка новостей. Когда стало очевидно, что тебя депортируют, первая часть этого «неработающего сообщества» принялась бомбардировать бюрократов, парламентариев и работников авиакомпаний факсами, письмами и электронными посланиями.

Я не видел тебя в течении нескольких лет, и не хотел увидеть снова при таких обстоятельствах, поэтому я провел полчаса в телефонных переговорах с пакистанцем (или он был из Бангладеш?)–оператором центра по работе с клиентами, убеждая его, как представителя авиакомпании, не участвовать в ужасном преступлении против человеческой свободы, которая его авиакомпания готова была совершить. Я убеждал его встать из-за стола и покинуть рабочее место. Какое я имею право говорить ему подобное? Права не дают, права берут. (Говорил ли это Бакунин? Или это был Кропоткин? Или все-таки Горький? Или может быть никто не говорил этого?)

Несмотря на то, что я не хотел увидеть тебя снова таким образом, я встретился-таки с тобой через пару дней после моего идиотского разговора с твоим умным не–братом иммигрантом. Я и ты не имеем ничего общего между собой, так же как никто, в реальности, не имеет ничего общего с кем-либо другим. Это очень плохо, что большинство людей не осознают этого печального, счастливого факта. Если бы больше людей его осознало, они могли бы действительно начать что-то делать сообща.

Перевод с английского Игоря Хадикова