Первая публикация https://www.e-flux.com/journal/view/210

 

Есть что-то глубоко разочаровывающее в современном моменте: он проецирует прошлое в будущее.

Недавно я встретилась с эмигрантами из Германии. Я говорю не об йmigrйs, бежавших от национал-социализма в 1930-х. Люди, которых я встретила, тихо решили, что они больше не в силах терпеть бесконечные, изматывающие, расистские в своей основе дебаты об иммигрантах, и уехали из страны, в которой они родились и прожили большую часть своей жизни. Эти так называемые дебаты не утихают с начала 1980-х, когда на улицах немецких городов стали появляться антитурецкие граффити. Усилившиеся после так называемого воссоединения Германии в 1989 году, в 1990-е расистские беспорядки стали нормой. Я до сих пор хорошо помню рассказы телевизионной съемочной группы в Ростоке, оказавшейся в лифте горящего общежития для вьетнамских рабочих во время нападения на него фашиствующих молодчиков – к немалому изумлению полиции, стоявшей рядом.

Все эти вполне реальные акты насилия нашли поддержку и сочувствие у элит, которые при каждом удобном случае выражали сомнения в умственных способностях этнических меньшинств, организации их генетического материала, врожденном фанатизме и неспособности к ассимиляции. Мы не можем игнорировать тот факт, что современный расизм имеет явную классовую подкладку: его опорой является не рабочий, а средний класс, напуганный глобальной конкуренцией, равно как и элиты, использующие возможность уклониться от проблемы растущего социального неравенства благодаря заигрыванию с перспективой расово обусловленных субсидий для рабочих. Здесь для анализа крайне важным подспорьем может послужить недавнее опровержение Жака Рансьера фантазма о предполагаемой страсти рабочего класса к расизму[1]. Популярные расистские настроения рассматриваются как исконное аффективное выражение, которое следует уважать любой ценой, что, в свою очередь, позволяет выстраивать расистскую политику их официального «признания». Однако на самом деле эти настроения сильно преувеличиваются ради того, чтобы средний и высший классы могли спокойно предаваться самооправданию и одновременно позиционировать бывший Первый Мир как своего рода обороняющуюся крепость. Бастион, опустошенный изнутри замедленным воздействием шокового капитализма, попавшим наконец-то в цель[2].

Немецкие «дебаты» вокруг иммиграции – последнее издание которых является всего лишь второстепенным и не самым релевантным примером – не претерпели особых изменений. Единственное изменение – это то, что Германия превратилась в страну с нулевым балансом миграции, агрессивно повлияв на Шенгенскую политику и практически перестав пускать мигрантов и беженцев, так что нынешняя враждебность направлена почти исключительно на постоянно проживающие на ее территории меньшинства. Если недавно Германия находилась в авангарде расистского насилия, то сегодня она уступает пальму первенства другим странам, таким как Россия, с ее массовыми расовыми беспорядками и нападениями скинхедов на национальные меньшинства.

Таково дезавуированное наследие 1989 года: яростная реакция справа, не только угрожающая меньшинствам, но и демонтирующая остатки публичной сферы (равно как и идею общества как такового), перераспределяя огромное количество богатства в пользу богатых за счет бедных, в пользу частного сектора за счет государственного, за счет образования, культуры и медицинского обеспечения – ради субсидий избранным «капиталистам», защищенным от рыночной конкуренции.

Крайне эффективное взаимодействие элит и ультраправых молодчиков, начавшееся после 1989 года, окажется еще более продуктивным в Австрии нового тысячелетия, где так называемой Партии Свободы (FPЦ) удалось войти в коалиционное правительство благодаря постыдной тактике консервативной австрийской Народной Партии (ЦVP). С тех пор ультраправые успешно отравляют публичную сферу, организуя «специальные лагеря» для беженцев и вызывая дух крестовых походов и «братства» на манер Ваффен-СС, чтобы пропагандировать свою воинственную расистскую программу. Причем я сознательно не говорю о враждебной к иностранцам официальной политике, поскольку эти дебаты никогда не касались неграждан, но неизменно имели своей мишенью этнические и культурные различия и местные меньшинства, такие как австрийские словенцы или еврейские общины. Ни один из многочисленных коррупционных скандалов, связанных с неофашистскими партиями, – хранение предназначенных для подкупа денег на счетах швейцарских банках, многомиллиардный крах Hypo Alpe-Adria-Bank’а как часть преступной приватизации бывшей Югославии или мешки с наличными, врученные Саддаму Хуссейну, дыбы подмазать антисемитские мужские узы, – не отпугнул голосующих. Возглавляемая сегодня еще более открыто профашистским новым лидером, FPЦ по-прежнему набирает около тридцати процентов голосов, как показали недавние выборы в Вене. Увлеченность фашизмом у большой части населения никуда не делась. Если предложить их выбрать между богатством и расизмом, значительное большинство выберет расизм.

Учитывая множество грустных обстоятельств, мы остро нуждаемся в ином определении современности (и современника). Путеводную нить мы можем найти у Джорджо Агамбена, описывающего современника как того, кто глубоко ощущает темноту настоящего: «Современник – это человек, который ощущает темноту своего времени как нечто такое, что его затрагивает, как нечто, что не перестает его привлекать. Темнота есть нечто такое, что больше, нежели любой свет, направлено прямо и исключительно на него. Современник – это тот, чьи глаза заворожены лучом темноты, который исходит из его собственного времени»[3].

Во французской версии последнее предложение окрашено дополнительным смыслом: Contemporain est celui qui reзoit en plein visage le faisceau de tйnиbres qui provient de son temps[4]. Французское faisceau означает «фасцию», «пучок прутьев с секирой», и его латинский корень fasces является также корнем слова «фашизм». «Фашизм» отсылает к пучку прутьев с секирой, которые в древнем Риме были атрибутом ликторов, осуществлявших правосудие. Фасция стала символом не только итальянских фашистов, но и Французской республики. Le faisceau, пучок прутьев с секирой, символизирующий власть над жизнью и смертью, является также знаком частичного совпадения между фашизмом и демократией. Это луч, проецирующий темноту, но нет экрана, который опосредовал бы его импульс. Он бьет нам прямо в лицо. Темный луч – это признак перехода, перехода постепенного и нелинейного, а не резкого и целенаправленного – такого, который мы из предосторожности можем назвать постдемократическим.

Писатель Борис Буден сравнил этот переход со старой философской проблемой софизма. Сколько волос должно выпасть, чтобы считать человека лысым? Или, переводя на политический язык: сколько гражданских добродетелей может утратить публичная сфера, чтобы не скатиться в фашизм? Сколько страха среди меньшинств и сколько радикальной неолиберальной пауперизации допустимы для обществ, чтобы все еще именоваться демократическими? Переводя это снова на язык софизма: могут ли десять оставшихся волосков называться прической? А семь? А пять? Иными словами: в какой момент целые общества становятся бритоголовыми? В какой момент политика «больше стабильности и единства» опускается до воинственного призыва к большему единообразию?

Перевод с англ. Александра Скидана

1. Jacques Ranciиre. Racism: A Passion from Above (https://mrzine.monthlyreview.org/2010/ranciere230910.html).

2. Потому-то и сопротивление приходит сначала из этих разоренных мест.

3. Giorgio Agamben. What Is the Contemporary, in What Is an Apparatus? (Stanford: Meridian, 2009), 45.

4. Giorgio Agamben, “Qu’est-ce que le contemporain,”in Nuditйs (Paris: Payot et Rivages, 2009), 28. Кроме того, в этой последней фразе также важны отсылки к опыту восприятия кино и видео.