При просмотре хроники «веселого мая» 2009 года в России – лаконичной истории арестов, задержаний активистов, интеллектуалов, художников, но также и протестов против этих действий властей – возникает много непростых вопросов. Разумеется, нижеследующие фрагментарные и краткие заметки не претендуют на статус «окончательного диагноза». Неполнота и отрывочность этих заметок – скорее, часть самой проблемы. Ее более полный анализ станет возможным при условии систематического осмысления постсоветского политического опыта, что остается пока делом будущего.

 

1. In medias res

 

Очень непросто осмыслять происходящее in medias res, изнутри: события, которые находятся в процессе развития, которые затрагивают нас самих, атакуют нас со всех сторон, не позволяя занять позицию бесстрастного аналитика. Эти события касаются многих из нас – иногда в буквальном физическом смысле. Команда «руки на стену!» Оглушающий удар в переполненном автобусе с «повинченными» демонстрантами. Или, например, непередаваемо гротескное вторжение отряда вооруженных, возбужденно кричащих людей во время просмотра фильма Годара на мирном «левом семинаре». Вот уже около года сети солидарности постоянно доносят сообщения о новых арестах, незаконных вызовах «на собеседование» и избиениях активистов. Но, возможно, не следует быть слишком сосредоточенными на нас самих. «Плохие новости» касаются не только меньшинства активистов и интеллектуалов. Они исходят и от тех, кто не связан с политической, образовательной или исследовательской деятельностью, от «простых граждан». Сама текстура постсоветского общества в последние годы погружена в анонимное и рассеянное насилие со стороны «сил правопорядка». Насилие в отношении мирного населения становятсясвоего рода «побочным ущербом», эксцессом сложившейся системы политического администрирования. Иногда это анонимное насилие обретает персональные и трансгрессивные черты. Например, в фигуре майора милиции, который расстреливает случайных посетителей супермаркета с холоднокровием персонажа компьютерной игры.

 

2. Локальное и глобальное

 

Прессинг травматического насилия провоцирует характерную для «жертв» сосредоточенность на самих себе и порой заставляет переоценивать исключительность своего опыта. Но должны ли мы видеть в происходящем лишь локальный процесс, обусловленный далекой и недавней предысторией? Здесь сразу всплывают образы некой «вечной» деспотической Империи, которая относилась к населению как к подданным, а не как к гражданам, имеющим правовой статус и способным защищать свое человеческое достоинство. Вспоминаются сцены насилия и массовых репрессий в разные исторические периоды. Актуализируются представления о фатальной отсталости по отношению к «Западу» – в том, что касается некой общей «цивилизованности», прав и свобод, публичной сферы, гражданского общества и пр. Подобные представления устраивают либералов, рассматривающих постсоветское общество как результат «неудачных реформ» или постоянно запаздывающей модернизации. Они устраивают и местных националистов, которые думают, что постсоветские общества и в самом деле обладают неискоренимым отличием по отношению к сообществу «развитых стран», но при этом оценивают это отличие, наоборот, положительно.

Несомненно, эти представления и позиции нужно подвергнуть критике. Их необходимо историзировать. Так, мрачные имперские образы, представляющие себя как «вечные», скрывают опыты радикальной революционной политики, когда, по крайней мере, как в ранние 1920-е годы в СССР, были совершены великие прорывы в области переустройства общества на началах справедливости и освобождения. То насилие, свидетелями которого мы являемся сейчас, на первый взгляд, отсылает к почти «феодальным» пережиткам. Но это насилие, похоже, скрывает вполне современную систему администрирования, которая согласуется с новейшими формами накопления капитала, сложившимися во всем мире в эпоху неолиберализма.

Итак, многочисленные задержания по подозрению в «экстремистской» активности не следует рассматривать как лишь изобретательные уловки местного – укорененного в многовековой «деспотической» традиции – авторитаризма, который ищет все новые поводы блокировать любые низовые протестные движения. Только постсоветский интеллектуальный и политический «провинциализм» – в плохом смысле узости горизонта видения ситуации – может утверждать подобное. В этом вопросе у прогрессивных постсоветских левых должна быть диалектическая позиция. Важно понять, как мейнстрим глобального капитализма специфически трансформируются в нашем локальном контексте.

 

3. «Экстремизм» и секьюризация

 

Одной из безусловных общемировых тенденцией в последнее время является политика и идеология секьюризации, ключевым термином которой является «безопасность». Под предлогом вымышленных или реальных угроз («терроризм», военные конфликты, миграция, экологические катастрофы, эпидемии и т.д.), и, разумеется, «от имени и ради безопасности самих же граждан» вводятся все новые чрезвычайные меры контроля и управления. При этом список «угроз» все время расширяется. Секьюризацию следует понимать именно как процесс непрерывного производствасамой сферы «опасного» и, одновременно, новых техник «кризисного» правления. Политика чрезвычайных мер оказывает все большее влияние на общество – как на публичную сферу, так и на приватное пространство. В определенных ситуациях действие формальных правовых установлений (презумпция невиновности, гражданские свободы) вообще приостанавливается. Соответственно, власть и «силовые органы» наделяются все большими полномочиями, а также техническими возможностями контроля и слежения[1].

Политика «безопасности» в ее новейшей форме вызвана к жизни общественными трансформациями, которые произошли под влиянием неолиберального капитализма. Во-первых, они связаны с необходимостью обезопасить инвестиции и, в целом, финансовую сферу, особенно в условиях разворачивающегося сейчас экономического кризиса. Во-вторых, на инициирование новых чрезвычайных мер оказывает непосредственное влияние тревога правящих элит, которые опасаются массовых протестов в связи с последствиями глобального экономического обвала. В-третьих, секьюризация задается и на более глубоком – структурном, производственном, или даже онтологическом – уровне. Рост текучести рабочей силы, усиление фактора неопределенности во всех трудовых процессах, прекаризированность, т.е. необеспеченность минимальной «социальной безопасности» и стабильных трудовых отношений и условий для жизни делаются ставкой в политической игре. Новые условия эксплуатации формируют особые типы подчиненной субъективности, ищущие успокоения, конверсии собственной связанной с неопределенностью тревоги. Причины этой тревожности они опознать не могут, и она легко трансформируется в конкретный страх, который легко связывается с теми или иными конкретными фигурами «чужого», «врага» («террористы», «мигранты», «экстремисты»). Если классический капитализм 19 в. причинял страдание телу работника (голод, нехватка сна, жилья, полноценных условий жизни), то современный распространяет свой захват на всю его субъективность, оперируя теми аффектами, страхами, заботами, который он сам же и формирует. «Экзистенциальная аналитика» такой субъективности была создана Мартином Хайдеггером во времена сурового экономического кризиса Веймарской республики и в канун Великой Депрессии. Но теперь, похоже, эти экзистенциальные структуры становятся «судьбой» всех тех, кто живет в условиях перманентной неопределенности и секьюризации. Вводя дополнительные меры безопасности, проводя все новые «анти-экстремистские» кампании, государственные администрации предлагают и эффективно используют символическую компенсацию мучительных реальных неопределенностей, порожденных самими производственными отношениями современного капитализма.

Наконец, стратегия правления, которая делает эту политику столь востребованной, состоит в том, что отныне любой конкретный социальный, политический, классовый антагонизм, выражающийся в низовом движении протеста, преподносится как угроза государственной и общественной безопасности и ставится в один ряд с явлениями совершенно другой природы (эпидемии, техногенные катастрофы). Отсюда – особая широта и неопределенность термина «экстремизм», которым с таким размахом оперируют власть для легитимации своих «спецопераций».

 

4. «Управляемая демократия» в кризисе

Очертив в самом схематичном виде эти тенденции, мы можем посмотреть на ситуацию с точки зрения того, как обстоят дела на локальном уровне. В постсоветской России заклинания о «стабильности», несомненно, представляет локальный вариант широко понятой политики секьюризации. В официальной риторике нынешняя «стабильность» противопоставляется неопределенности и «хаосу» 1990-х гг. как подлинное достижение нынешнего режима. Он представляет себя победителем «терроризма», «экстремизма», «вооруженного сепаратизма», а также политических и экономических турбулентностей «переходного периода». Мифологическое повествование о переходе от «хаоса» к «порядку» претендует на то, чтобы структурировать массовое восприятие исторического момента. Однако, «стабильность» – это абсолютно пустой знак, который поддерживается в основном лишь образами и риторикой официальных масс-медиа. Это эффект стратегии ограничения, которая выводит за скобки медиальной репрезентации все элементы, которые не укладываются в картину нового порядка. Образы «стабильности» в изобилии производятся даже сейчас. Ведь, как с потрясающим волюнтаризмом говорят пропагандисты властей, «кризис не в экономике, кризис в головах». Эти образы создаются через исключение – рабочих с «бюджетных» предприятий, пенсионеров, прекаризированных работников культуры и образования, а также других «малообеспеченных».

Общей политической формой «стабильности» является режим, который до недавнего времени почти официально именовал себя «управляемой демократией». В рамках этой модели президент и его административный аппарат мыслятся как своего рода «кризисные менеджеры», главная задача которых – поддерживать управляемость системы любыми мерами, в том числе и чрезвычайными. Менеджерская модель переносится на всю сферу политики, стремясь управлять всеми политическими силами, с которыми «можно договориться». Политика – это лишь «бизнес», у которого есть свои оплачиваемые администраторы и исполнители. Все другие политические силы, которыми невозможно управлять через «инвестиции» и «проекты», и с которыми невозможно «договариваться», подвергаются жесткой маргинализации. Еще бы, да ведь эти «неуправляемые» смеют иметь свои собственные проекты изменения общества! Все ситуации применения насилия в этой системе возникают в зонах подобной «неуправляемости». Все, что неуправляемо, все, что противоречит этой консолидированной бюрократическо-административной системе, вызывает агрессию и интервенцию со стороны власти. Все, что неуправляемо, следует подавлять – такова максима действий силовых органов. Со всеми остальными можно договориться.

Следствием «стабильности» и «управляемой демократии» является политика нормализации, которая в последнее время проникает на все более глубокий социальный уровень. Существуют «нормальные люди», образующие гомогенное общество, «лояльное большинство». Но есть и те, которые «ненормальны»[2]. Они неуправляемы, они непонятны, они выступают с критикой, они пугают, даже будучи немногочисленными. Они – не очень-то приятное напоминание о дурной совести «управляемой демократии». Мы можем наблюдать появление целой группы новых «ненормальных»: активисты низовых общественных и политических движений, молодежные «неформалы», политизированные интеллектуалы, которые воспринимаются как опасная и непонятная в силу своего усложненного языка и образа жизни «богема», которая, к тому же, имеет возможность публично озвучить свой голос. Их деятельность явно не укладывается в бизнес-модель, понятную менеджеру. Своим поведением они подрывают негласные нормы лояльности, покорности и нового, невероятно циничного постсоветского «реализма» и «прагматизма».

Итак, «стабильность» свидетельствует, фактически, лишь о большей консолидации и укреплении самого аппарата «безопасности». Полицейские интервенции призваны продемонстрировать «монополию на насилие» как знаки присутствия «сильного государства» повсюду. Все, кто оспаривает «стабильность» самим своим существованием, мышлением и поведением, все, кто открыто ставит ее под сомнение, все, кто выражает несогласие с ней как единственно возможным порядком, потенциально попадают под подозрение. Недавно начавшаяся кампания по поиску «очагов дестабилизации» стала первой реакцией этой системы на признаки нарастания экономического кризиса и, как его следствие, сужение зоны управляемости.

 

5. Насилие как товар

Новая парадигма «безопасности» была зафиксирована на юридическом и институциональном уровне. После событий 9.11., как и в некоторых других странах, в 2002 году в России был принят закон «О борьбе с экстремизмом». Однако при рассмотрении мер, связанных с институциональным обеспечением и реализацией этого закона, видны многие их отличительные особенности.

Настоящем началом активной кампании «борьбы с экстремизмом» стало учреждение – на волне кризисных ожиданий 2008 года – федеральной сети «анти-экстремистских» центров. Они были укомплектованы боевыми подразделениями, ранее использовавшимися для борьбы с тяжелыми уголовными преступлениями, со всеми присущими им «методами работы». Лиц, попадающих под подозрение, эти новые силовые подразделения, фактически, трактуют как не-граждан, превентивно отказывая им в любом правовом статусе, действуя по отношению к ним, по сути, так же, как раньше они действовали против криминальной мафии. Объектами подозрения и «экстремистами» в последнее время становятся независимые политические и профсоюзные активисты, организаторы антифашистских рок-концертов, ангажированные интеллектуалы и художники. Переход от потенциально вызывающего беспокойство статуса «неуправляемых» к статусу лиц, лишенных гражданских прав в момент полицейской атаки и задержания, оказался шокирующе быстрым.

Логика действий «анти-экстремистских» центров вырастает из общей менеджерской стратегии «управляемой демократии». Эта стратегия создает нововведения в сфере административно-полицейского контроля в виде «проекта» с определенным бюджетом, который должен доказать свою «конкурентоспособность» за ограниченный промежуток времени. Созданные «анти-экстремистские» центры должны быстро предъявить продукты своей деятельности – проверки, рейды, акты насилия. И они не замедлили появиться – за последние полгода они исчисляются десятками. Насилие в этой ситуации становится парадоксальным товаром на новом сегменте рынка «безопасности». Насилие, как разрушение мирных установлений человеческого общежития, как брутальное обнажение «реального», как производство голой, уязвимой жизни, всегда было способом безошибочно продемонстрировать господствующий баланс сил. В данном случае – это еще и верный способ показать «эффективность» нового административно-полицейского проекта, продемонстрировать его «конкурентоспособное» отличие от более традиционных служб безопасности. Можно предположить, что логика подобной маркетизации и конкуренции в сфере политики «безопасности» должна, в конечном счете, ускорить кризис самой системы «управляемой демократии».

 

6. Сопротивление, активизм, субъективность: какое «общежитие» нам нужно?

 

Обсуждая политические контексты плотной цепочки событий «долгого мая» 2009 года, необходимо подчеркнуть значение некоторых других событий. Они были связаны с сопротивлением административной машине «безопасности» и «управления», которая бросила свои непропорционально большие и вооруженные силы на немногочисленную и при этом разнородную среду российских левых активистов, интеллектуалов и художников. Взятые в кольцо постоянных новостей о задержаниях и избиениях знакомых многим людей, участники акций проявляли свою солидарность также ассиметрично. Помимо известных тактик они весьма изобретательно использовали возможности современной визуальной и медиальной культуры, при этом обходя грубые фильтры административного контроля доступа к публичной сфере (например, получение разрешения на пикет). Так возникали, например, интересные опыты перевода с политического языка на язык традиционных практик искусства – голодовка и уличные собрания художников, результатами которых становились вполне политические работы, весьма остроумно разоблачавшие «управляемую демократию» в действии.

Теоретики, которые обращались анализу левых движений, возникающих на руинах прежних коммунистических партий и социалистических государств, отмечают двойственный характер их формирования, одновременно активный и реактивный[3]. С одной стороны, существует момент идентификации с самим сопротивлением очевидному насилию, произволу, грубой силе, безоглядной наглости новых капиталистических «хозяев жизни». Он носит оборонительный, защитный характер. С другой стороны, важен момент трансформации этого реактивного, оборонительного движения, возникающего по частным поводам в движение активное, конституирующее, создающее новое поле отношений, относительно автономное и формирующее как свои универсальные политические проекты, так и конкретные субъективности, способные их поддерживать и осуществлять.

Здесь я могу также говорить, опираясь и на свой личный опыт, в том числе, и как ответственный за необычное обсуждение «левой философии» на просветительском семинаре в Нижнем Новгороде, который подвергся нападению со стороны «анти-экстремистского» центра. Семинар задумывался как «человеческое общежитие», как временная «коммуна», к опыту проживания в которой мог присоединиться любой пришедший на семинар участник. Полноценное возвращение к работе семинара после его насильственной остановки и было элементарным актом сопротивления, но также и моментом изменения всей ситуации наших разговоров. Таким образом, помимо обмена и развития наших знаний, сам способ проведения семинара как «общежития» поднял вопрос о практиках и формах трансформации наших жизней, самих субъективностей. Это преобразование происходит через практики самоорганизации, самообразования, сотрудничества, само-валоризации – т.е. через те антропологические способности, которые не может присвоить и контролировать до конца никакая «приватизация» или политика «безопасности».

День ото дня сталкивающимся с крайне прозаическими и жестокими вещами – в чудовищно удаленном от экспериментов освободительной мысли и революционной практики 19-20 вв. повседневном мире постсоветской управляемой демократии, – активистам явно не следует опасаться «высоких» философских формулировок. Вопрос об активистской субъективности имеют прямое отношение к конкретным и практическим вещам – к расширению движения, к поднятию уровня понимания его проблем, к его политической силе, к новым формам общности, языка и координации. Он связан с простым вопросом, – какой жизни, какого большого «общежития» мы хотим, не только для себя, но для других? Какого совместного преобразования наших жизней мы способны желать, исходя из наших конкретных условий? Эти условия подчас кажутся далекими от унаследованных нами великих исторических образцов революционной практики, политических текстов и произведений «левой философии». Это не только вопрос о программах и аргументах тех или иных организаций, с языком и способами формулировки задач, воспринятых от «восточных» или «западных», «новых» или «старых» левых 20 века. Это вопрос о формировании общей жизни – без наивности, с критическим отношением к излишне патетическому и прекраснодушному ее пониманию, но и с отрицанием якобы «реалистического» цинизма и «трезвого» скепсиса, в омертвляющий язык которых мы погружаемся ежедневно.

 


[1] Разумеется, парадигма секьюризации появилась не сегодня. Она является, скорее, современным эксцессом аппаратов власти, постепенно складывавшихся с начала процесса капиталистической модернизации. В курсе лекций «Безопасность, территория, население» (1977-1978) Мишель Фуко различает техники и устройства дисциплинарной власти, с одной стороны, и механизмы «безопасности», с другой. «Безопасность» как стратегия власти возникает в связи с формированием представлений о государстве как о неком «живом» общественном организме, которые необходимо защищать от внутренних и внешних угроз, соблюдая при этом «национальный интерес». Для обеспечения этого интереса, как полагали идеологи буржуазного государства, и нужна полиция и «полицейская наука» как область систематического учета и калькуляции населения.

 

[2] Мы используем этот термин не в оценочном смысле, а в том аналитическом значении, в котором его использовал М. Фуко в одноименном курсе лекций 1974-1975 года.

[3] См., например, M. Castells, The Power of Identity, 2004.