Ален Бадью дал это интервью в связи с конференцией «Возможна ли история Культурной революции?», состоявшейся в Вашингтонском университете в феврале 2006 года. Большинство вопросов подготовил Ноколас Вероли, который не смог присутствовать на интервью лично. Задавала вопросы Диана Джордж.
Текст был полностью опубликован на этом сайте
Вопрос. Я хотела бы спросить вас о вашей политической и интеллектуальной траектории с середины 1960-х годов по настоящее время. Как с тех пор изменились ваши взгляды на революционную политику, марксизм и маоизм?
Бадью. В первые годы моей политической деятельности имели место два фундаментальных события. Первое – это борьба против колониальной войны в Алжире в конце 1950-х – начале 1960-х годов. Из этой борьбы я вынес, что политические убеждения – это не вопрос количества, большинства. Потому что в начале Алжирской войны нас, протестующих против этой войны, было на самом деле очень мало. Для меня это был урок; ты должен что-то делать, когда считаешь это необходимым, когда это правильно, не заботясь о количестве. Вторым событием стал Май 68-го, в ходе которого я научился тому, что мы должны организовать прямую связь между интеллектуалами и рабочими. Мы не можем делать это только через посредство партий, союзов и так далее. Мы должны напрямую вступить в отношения с политическим. Мой интерес к маоизму и Культурной революции в конце 1960-х – начале 1970-х заключался в следующем: политическое убеждение, организующее нечто вроде прямых связей между интеллектуалами и рабочими.
Вопрос. В чем ваша идея верности?
Бадью. Она уже содержится в первом ответе. Верность для меня – это верность великим событиям, которые являются основополагающими, конституирующими для моей политической субъективности. И еще, возможно, нечто более давнее, потому что во время войны мой отец участвовал в Сопротивлении, боролся с нацистами. Естественно, во время войны он ничего мне об этом не говорил; то был вопрос жизни и смерти. Так что моя верность – это также верность моему отцу. Обобщая, можно сказать, что моя верность – это верность двум великим событиям: участию в борьбе против колониальной войны и Маю 68-го и его следствиям. Не только самому Маю 68-го, но и его следствиям. Верность – это практический вопрос, ты должен что-то организовать, должен что-то делать. Такова реальность верности.
Вопрос. Вы сказали, что имел место разрыв, что проблема политики в настоящий момент крайне затемнена. Кроме того, вы писали, что мы должны мыслить политику без партий. После того, как эксперимент класса-партии достиг предела насыщения, что дальше?
Бадью. Я думаю, верность в действительности не кончается, но иногда она достигает насыщения; таков мой термин для этого состояния. Имеет место предел насыщения; вы не можете найти ничего нового в поле вашей первой верности. Многие в таком случае просто говорят: «Кончено». И действительно, политическая последовательность тоже имеет начало и конец, конец в форме предела насыщения. Насыщение не есть резкий разрыв, однако становится все труднее отыскать нечто новое в поле верности.
С середины 1980-х годов все больше и больше имело место нечто вроде предела насыщения революционной политики в ее традиционной схеме: классовая борьба, партия, диктатура пролетариата и так далее. Вот почему мы должны отыскать что-то вроде верности верности, а не просто верность.
Для моего поколения это выбор, с одной стороны, между выказыванием: «Ничего невозможно в политическом поле; реакционная тенденция слишком сильна». Такова сегодня позиция многих во Франции; это негативная интерпретация насыщения. Когда верность достигла предела насыщения, у вас есть выбор. Первая возможность – это сказать, что с верностью покончено. Вторая же возможность вот в чем: с помощью определенных событий – таких, как нынешние события в Южной Америке – вы обнаруживаете то, что я называю верность верности. Верность верности не есть, строго говоря, продолжение, но это и не чистый разрыв. Мы должны обнаружить нечто новое. Когда вчера я говорил, что «извне можно увидеть нечто, чего не видно изнутри», я озвучил правило, с помощью которого можно отыскать нечто новое.
Вопрос. Не могли бы вы все-таки уточнить: после насыщения партийной политики – что теперь?
Бадью. Если бы имелся ясный и четкий ответ, дискуссия бы на этом тоже закончилась. Вы должны в этом разобраться; тут все не столь ясно. Сегодня у нас есть экспериментальная последовательность с точки зрения политической практики. Мы должны принять множественность опыта. Нам не хватает единого поля – не только чего-то вроде Третьего Интернационала, но и в самих понятиях. Поэтому необходимо принять что-то вроде локальных экспериментов; со всем этим необходимо проделать коллективную работу. Мы должны найти – при помощи философских понятий, экономических понятий, исторических понятий – новый синтез.
Я полагаю, наша ситуация куда больше походит на ситуацию девятнадцатого века, чем на ситуацию двадцатого. Если угодно, она ближе к Марксу, чем к Ленину, метафорически говоря. Ленин был в действительности мыслителем нового понятия революционной политики, с той идеей, что мы можем победить, что революция – это возможность. Сегодня ситуация не совсем такова; сегодня идея революции сама по себе туманна. Но мы можем поступить так, как поступил Маркс – это метафора, образ. Необходимо помыслить множественность народного опыта, философских направлений, новых исследований и так далее. Необходимо все это проделать, как проделал в свое время Маркс.
В сегодняшнем капитализме есть что-то насильственное и циничное, во многом как и в капитализме девятнадцатого века. В двадцатом века капитализм был ограничен революционным действием. Сегодня же капиталисты ничего не боятся. Они находятся на стадии первоначального накопления, и в этой ситуации есть настоящая жестокость. Вот почему я думаю, что задача сегодня состоит в нахождении нового синтеза, новых форм организации, как это сделали наши предшественники в девятнадцатом веке. Наши деды, если угодно, а не наши отцы в политическом поле.
Вопрос. Я хотела бы спросить о текущей глобальной ситуации и об отношении США к этой ситуации. Являются ли США просто привилегированным звеном в сети глобальной суверенности (как утверждают Хардт и Негри), или же США играют роль традиционной империалистической державы в ленинском смысле?
Бадью. Я не во всем согласен с Негри. Я думаю, его восприятие слишком системно. Империя – это система. Негри убежден, что внутри системы существуют также и ресурсы для чего-то нового со стороны революционной политики, или политики освобождения. В Негри неизменно живет убеждение, что сила капитализма есть также творческая способность множеств. Два лика одного и того же явления: подавляющий лик и, с другой стороны, освободительный, в чем-то наподобие единства. Не совсем диалектического единства в гегелевском смысле, но все же единства. Потому-то для Негри и нет необходимости в событии, потому что в движении освобождения есть нечто структурное. Одним из следствий подхода Негри является то, что величайшим вопросом в политическом поле становится вопрос движения. Движения, безусловно, крайне важны. Однако настоящий вопрос сегодня – это не вопрос отношения между движением и государством. Настоящий вопрос, в чем новая форма организации после партии? Более общо, в чем новая политическая дисциплина?
У людей, у которых ничего нет – ни власти, ни денег, ни средств массовой коммуникации, – есть только их дисциплина как возможность силы. Марксизм и ленинизм определили первую форму народной дисциплины, а именно профсоюзы и партию. Имелось много различий, но, в конце концов, то была форма народной дисциплины и возможность реального действия. А сегодня мы не можем надеяться, что эта форма продолжит свое существование. Реальная ситуация в том, что в народном лагере у нас нет дисциплины, отсюда и наша величайшая слабость. На самом деле лучшие ситуации сегодня те, где государство не находится в руках реакционеров, например, ситуация Чавеса в Венесуэле. Но это не полное изменение ситуации; это шанс, локальный шанс, ничего больше. Это что-то, но это не решение. Решением проблемы в далекой перспективе будет изобретение новой формы имманентной дисциплины в народном лагере. Это будет конец длительной слабости народного лагеря после успеха – но также и краха – формы партии.
Вопрос. Я хотела бы задать вопрос о политике идентичности, которую можно суммировать в тезисе, что на каждое угнетение должно быть сопротивление группы, которая угнетается – в противном случае угнетение (расизм, сексизм, гомофобия и так далее) останется не адресованным. К этой политике идентичности вы относитесь весьма критично.
Бадью. Вопрос политического процесса – это вопрос, всегда выходящий за пределы идентичностей. Это вопрос нахождения чего-то, что парадоксальным образом является родовой идентичностью, идентичностью без идентичности, идентичностью по ту сторону всех идентичностей. Для Маркса «пролетариат» был именем чего-то подобного. В рукописях 1844-го года Маркс пишет, что сама природа пролетариата должна быть родовой. Это не идентичность. Это что-то наподобие идентичности, каковая есть неидентичность; это человечество как таковое. Поэтому-то освобождение рабочего класса для Маркса – это освобождение человечества как такового, потому что рабочий класс есть нечто родовое, а не чистая идентичность. Возможно, эта функция рабочего класса достигла предела насыщения. Мы не может заменить простой совокупностью идентичностей родовую идентичность, достигшую предела своего насыщения. Я думаю, мы должны отыскать интегрирующую идентичности политическую детерминацию, принципы которой лежат за пределами идентичности. Самая большая трудность – сделать это без чего-то наподобие рабочего класса. Без чего-то, что было связью между особостью и универсальностью, потому что именно такой связью и был рабочий класс. Особенность рабочего класса состояла в его нахождении в сингулярном месте; рабочий класс был родовым. Решение проблемы для марксизма заключалось в человеческой группе, которая в действительности не является идентичностью, которая по ту сторону идентичности.
Мы должны сделать то же самое, но, возможно, без решения в подобном духе. Мы не можем сказать, что сегодня эта группа является родовой и что освобождение этой группы есть также освобождение всех нас. Стало быть, необходимо найти нечто более формальное. Почему формальное? Потому что оно меньше вписано в сингулярность группы. Это отношение между принципами, между формализмом новой дисциплины и всех идентичностей в социальном поле. Сейчас это проблема, для которой у нас пока нет решения. Решение Маркса – это что-то вроде чуда: вы находите группу, которая является также и родовой группой. Это было выдающееся изобретение. История марксистского изобретения, в его конкретной политической детерминации, была не столько историей родовой группы, рабочего класса как такового, но скорее историей представительства этой родовой группы в политической организации: это была история партии. Этот кризис является сейчас кризисом представительства, а также кризисом идеи родовой группы.
Когда вы видите, что последовательность политики освобождения завершена, у вас есть выбор: вы можете продолжать в том же политическом поле, либо можете отыскать верность верности. То же самое и здесь: если идея рабочего класса как родовой группы достигла предела насыщения, у вас есть выбор сказать, что имеются одни лишь идентичности и что лучшая надежда – это восстание некоей особой идентичности. Либо вы можете сказать, что мы должны отыскать нечто более универсальное, нечто более родовое. Но, возможно, без представительской родовой группы.
Перевод с англ. Александра Скидана